И один на груди матери-природы он работает здесь. Он добровольный, скромный работник для своего Великого и Большого Хозяина. Он знает, Варфоломей, что без труда сверхсильного нет подвига. Без трудов бледнеет молитва. И он трудится, как батрак, чтобы угодить Великому Хозяину мира.
Он верит, что когда его не будет, когда он умрет, какой-нибудь другой пустынник, а может статься и двое и трое набредут, на эту усадьбу, поселятся в ней. Так надо приготовить, устроить в ней все получше, повольготнее. И в храме, и в избе, и в поле. Пусть порадуются и возблагодарят Господа.
И острое, могучее, неземное счастье охватывает все юное, светлое существо Варфоломея. Горит он весь. Раскрылся снова широко белый, сверкающий, благоуханный цветок его детски-невинной души, и весь он — горячее пламя всеобъемлющей любви к своему Хозяину.
— Боже, научи меня, что мне сделать, чтобы быть ближе к Тебе? Я — Твой, весь Твой. Приблизь меня еще к Себе, Господи!
— Падает на пол. Лежит, обессиленный, в полузабытьи…
Лучины трещат, озаряя скудным светом лица угодников на образах-складнях!..
Ночь бежит вдохновенно и тихо, светлая весенняя ночь. Поет соловушка. Ароматными поцелуями напоминают о себе ландыши — скромные, прекрасные цветы.
Вдруг внезапная мысль, как огонь горячая, обожгла мозг, душу, сердце юного отшельника.
О! Как он раньше не мог додуматься до этого? Разве он, Варфоломей, не приблизится к Богу таким путем?
О, эта мысль! Не Сам ли Ты, Всесильный, вложил ее в меня?
Поднял голову. Схватился за сердце, полное новой светлой тайны.
А радость огромная, светлая, как белая ночь, как дыхание ландышей, как соловьиная трель, заполнила душу.
— Теперь знаю, знаю, что делать! О, благодарю Тебя, Господи, за эту дивную мысль.
И упал снова, и плакал, и бился от счастья на полу храма, и готов был умереть по одному знамению Великого, Доброго Всесильного Божества.
В лесной усадебке праздник.
Ничего подобного не видали еще лесные звери. Тихо жил один человек в лесу, работал в поле, за тыном, у избы, у церковки. А нынче не слышно ударов топора дома и в чаще. Куда-то уходил надолго.
Вернулся не один. Седой, как лунь, монах шел сзади. Вошли вместе в усадьбу.
И все сразу, все засветилось огнями. Лучины в храме, лучины в избе. Светло, хоть и осень, хоть на дворе хмурый октябрь.
Бурый Мишка, пришедший за подачкой, слышит тихий рокот двух голосов. Один старческий, древний, другой молодой, звонкий, сильный и свежий голос. Знакомый голос. От него дрожит что-то большое и радостное в медвежьем сердце бурого. Преданно, по-собачьи, научился любить бурый этого светлого, всегда ласкового красавца юношу, от синих глаз которого идут солнечные лучи.
В убогой избушке за столом сидят двое: старец Хотьковской обители, Митрофан, и юный хозяин лесной усадебки. За Митрофаном и отлучался из лесу Варфоломей. Одному ему никак нельзя исполнить задуманного.
Старца Митрофана он знает давно. При его участии схоронил умерших родителей. Он же, этот старец, постригал Степана в иноки.
Когда впервые светлым пламенем зажгла душу Варфоломея его тайная мысль, он сразу подумал о старце-монахе:
— Этот поможет! Этот не откажется напутствовать!
И пошел за ним в Хотьков монастырь. Упросил пойти в чащу, умолил исполнить задуманное.
Сейчас тихая, ликующая радость наполняет сердце Варфоломея. Старец здесь, старец согласен. Стало быть близок, близок желанный час.
Старец смотрит на юношу, мягко, любовно, как отец на сына.
— Дитя мое! Тверд ли ты в решении своем?
— Тверд, святой отче!
— Сын мой, ты еще так молод. Не раскаяться бы тебе.
— Два года я провел здесь в пустыне, отче. Два года один. Хочу здесь и умереть. Хочу всю свою молодость, зрелые годы и старость — все сложить к стопам Божиим.
— Сын мой!.. Твои очи еще горят пламенно, в твоем пригожем лице играет румянец… Ты молод, прекрасен, добродетелен и кроток. Любая девушка с охотой пойдет за тебя замуж.
— Я не могу и не хочу жениться, отче! Я люблю Христа. Отдай меня Ему совсем, Пречистому. Прошу тебя об этом, отче!
Старец любовно взглянул на юношу.
Твердым решением сверкали молодые пламенные глаза. Силою несокрушимою дышала каждая черточка, каждая жилка в лице Варфоломея. Готовою жертвой нового подвига горел он весь, стройный и прекрасный в своем желании.
— Будь по-твоему! Молод ты для подвига такого, но мудрость старца вижу в прекрасном юном облике твоем. Ступай за мною.
И первый, сказав это, вышел из избы старец и пошел в церковь. Там всю ночь молились оба. Молились горячо и пламенно до рассвета.
Трещали лучины. Плакал ветер за окном убогого храма, обильными холодными слезами плакал октябрьский дождь.
— Все лето думал, мыслил об этом, боялся, а ныне, молю тебя, отче, постриги меня!
Слышится тихий шепот Варфоломея между словами священных, душу бодрящих молитв.
Ночь миновала. Скупое осеннее солнце накрылось вуалью, серою фатою завесилось.
Лучины новые сменили прежние в маленьком храме. Наступило утро 7-го октября, день празднования памяти Святых Мучеников Сергия и Вакха.
Солнце как бы смущенное выглянуло из-за серой завесы, улыбнулось в оконце и вдруг просияло.
— У-У-У-У! — воет вьюга, злобствующая против всего мира, поднявшая войну старуха.
— Фю-фю-фю-фю!.. — насвистывает тоненьким голоском ветер.
— Жжжжжж!.. — как рой шмелей звонкокрылых, жужжит метелица.
И метет, и метет… И кружит. С ветром и вьюгой слилась. Поют и пляшут. Пляшут и притопывают, трое вместе на разные голоса. Дикая, жуткая, страшная музыка. Услышав ее, зябко вздрагивает путник и прибавляет ходу. Где тебе, милый? Не уйдешь! Налетит ветер — заворожить, закружит, зачарует. Метелица набежит, с ног собьет. Вьюга долго будет петь сладким певучим голосом, пока не наметут ветер с метелицей под вещие сказки ее высокие снежные сугробы и не схоронят тебя, милый, заживо.
— У-у-у-у-у! — поет вьюга.
— Фю-фю-фю-фю! — свистит ветер.
— Жжжж! — жужжат на тысячи голосов ненасытные шмели — дети свирепой метелицы.
Берегись, путник, берегись!
В маленьком лесном храме дрожит мигающая лучина. Над тяжелым псалтирем застыл, весь уйдя в чтение, Сергий.
Коленопреклоненный стоит он посреди своего убогого лесного храма. Чадящая лучина потрескивает, тут же втиснутая в расщепленный верх грубо сколоченного аналоя. Старый, ветхий пергамент, византийского бархата слинявший переплет… А слова? Слова вечно юны, вечно новы. Слова псалтиря — цветы. Благоухающие, по весеннему прекрасные, полные глубокого смысла. Тишина, уста шевелятся беззвучно. Трещит лучина, тихо мерцает лампада на амвоне, озаряя Пречистый Лик Матери и ее Младенца.
За дверьми же ветер и вьюга распевают свои дикие песни.
Сергий молится. Молодо и пламенно горит душа. Со словами Царя Псалмопевца Давида сливается она в общем хвалении. Но где-то внутри, в глубине сердца, невидимо, чуть ощутимо зарождается странный непонятный страх. Какое-то не то предчувствие недоброго, не то боязнь. Что-то, мнится юноше, должно случиться, и непременно случится страшное и роковое в эту ненастную, зимнюю, ползучую, как черный гад, январскую ночь.
В отдаленном глубоком уголке Сергиева сердца робко копошится, рождается боязнь. Растет что-то внутри помимо воли юноши.
Он знает, догадывается, что это.
Жуткий, маленький копошится суетливый червячок страха. Удивляется юноша.
— Что со мною? Один провел два года с половиной в дикой чаще, в пустыне, никогда не страшился, а тут…
Прыгает изумленно и тревожно вспугнутая мысль в его голове.
Все силы, все свое спокойствие призывает Сергий. Прогнать бы, прогнать скорее дикое, ненужное чувство, овладевшее им так жутко, так внезапно в эту ночь.
Молитва не идет на ум больше. Мысль путается, голова горит. Огромное, властное, ничем не сдерживаемое сейчас чувство страха подхватило, закружило, унесло, как вьюга за окном, как метель, как ветер. С треском погасла лучина… Один только огонек лампады скудно озаряет церковь. Темно. По стенам бегают прихотливые мрачные тени. Сердце перестает биться, сердце точно умерло в груди. Безобразный, нелепо настойчивый растет в душе страх.
Сейчас, сейчас! То, что поднимает волосы дыбом, что леденит мысль, должно свершиться сейчас.
Сильнее запела вьюга. Засвистел ветер. Загудела метель.
Еще темнее стало в маленьком лесном храме. Дрожащий и бледный, стоит одиноко Сергий посреди него.
Трах!..