Следы от середины текста записки были скрыты под другими заметками, в числе которых была и та, где она напоминала себе о дне рождения Кардинала.
– Мой день рождения – в июле, – подчеркнул он. – Прошло больше трех месяцев.
– Ты думаешь, она эту записку написала три месяца назад? Ну а что, очень может быть. Хотя это как‑то странно – три месяца таскать с собой предсмертное письмо.
Кардинал бросил блокнот на стол и откинулся на спинку стула.
– С другой стороны, тут может быть простейшее объяснение: однажды она ее написала, потому что собиралась… Но потом раздумала – во всяком случае, на какое‑то время изменила свои планы. А может быть, три месяца назад она случайно пропустила страницу в блокноте, а потом просто написала записку на первом попавшемся чистом листке в блокноте.
– Из аккуратности? Как‑то странно – стараться использовать все‑все страницы в блокнотике за девяносто пять центов.
– Да, странно, согласна?
– Но это ее почерк. И ее ручка. Теперь‑то какая разница, на какой странице она писала?
– Не знаю, – ответил Кардинал. – Честно говоря, не знаю.
Кардинал давно уяснил себе, что сыщик живет контактами. В мире криминалистики, с его слишком большими нагрузками и слишком маленьким финансированием, даже самая слабая личная связь может подтолкнуть расследование, чтобы его скорость превысила среднее значение; а настоящая дружба вообще может творить чудеса.
Томми Ханн никогда не был его другом. Томми Ханн был сослуживцем Кардинала еще в далекие торонтские годы, когда тот только еще начинал свою профессиональную деятельность и работал в отделе по борьбе с преступлениями на почве морали. Ханн был во многих смыслах сущим кошмаром полицейского управления: избыток мускулов, склонность к вспышкам гнева, жизнерадостный расизм. При этом он был неплохим детективом – пока собственная группа не застукала его в публичном доме. Ему могли бы предъявить значительно более тяжкие обвинения, чем «неподобающее поведение», если бы Кардинал не заступился за него на слушаниях в дисциплинарной комиссии. Кардинал писал ему поручительства, а позже, когда Ханн стал подыскивать себе другую сферу деятельности, составил для него рекомендацию. Ханн вернулся в полицейскую школу и в конце концов как‑то ухитрился попасть в отдел документов Центра судмедэкспертизы провинции Онтарио, где с тех пор и служил, ведя, кажется, вполне безупречную жизнь.
– Ого, да это Кардинал, добрый призрак! – провозгласил Ханн, услышав в трубке голос коллеги. – Видно, стряслось что‑то особенное. Иначе ты бы обратился в нашу главную приемную, а?
– У меня для тебя пара документов, Томми. Может быть, даже три. Надеюсь, ты сможешь меня выручить.
– Хочешь вклиниться, а? Знаешь, Джон, нас тут адски поджимают сроки. Я все эти дни сижу над одной штукой, которую буквально вот‑вот надо будет выставить в суде.
– Да, я понимаю.
Всякий полицейский в глубине души ожидает, что если он поможет коллеге, то когда‑нибудь тот отблагодарит его услугой за услугу – может быть, десятки лет спустя. Кардиналу незачем было напоминать Ханну о прошлом.
– Рассказывай, что там у тебя, – проговорил тот. – А я погляжу, что мы можем сделать.
– У меня есть открытка с кусочком бумаги, который приклеен внутри. На этом кусочке бумаги – послание, судя по виду, его напечатали на принтере. В нем всего два предложения, но я надеюсь, что ты сможешь высказать какие‑нибудь мысли насчет того, откуда оно пришло. Честно говоря, я даже не в состоянии определить, струйный это принтер или лазерный.
– В любом случае мы на этом далеко не уедем, если у нас нет другой распечатки, чтобы с ней сравнить.
Это тебе не старые добрые времена, когда были в ходу пишущие машинки. Что еще у тебя есть?
– Записка самоубийцы.
– Самоубийство. Значит, ты ввязался во всю эту тягомотину, потому что расследуешь самоубийство? Эти чертовы самоубийства меня достали. По‑моему, всякий, кто себя убивает, просто хлюпик.
– Конечно, – согласился Кардинал. – Отъявленные трусы. Не поспоришь.
– И эгоисты, – не унимался Ханн. – Когда человек кончает с собой, это самый эгоистичный поступок, какой вообще бывает. Приходится задействовать столько всяких ресурсов: твое время, мое время, врачи, медсестры, «скорая помощь», психотерапевты, все на свете. И все это – ради кого‑то, кто и жить‑то не желает. Чистый эгоизм.
– Безответственное поведение, – определил Кардинал. – Совершенно безответственное.
– И все это – если им не удается преуспеть в своем намерении. А если все‑таки удается, для них‑то все печали оказываются позади. У меня был друг – мой лучший друг, между прочим, – так вот, он несколько лет назад сунул себе в рот табельный пистолет. Знаешь, я потом несколько месяцев дерьмово себя чувствовал. Почему я не видел, что это вот‑вот случится? Почему я не был ему другом получше? Но знаешь что? Это он – паршивая овца, а не я.
– Да, тут ты попал в точку, Томми.
– Суициды – это, знаешь ли…
– В данном случае это, возможно, не суицид.
– А! Тогда совсем другое дело. Теперь ты привлек мое внимание. – Ханн заговорил голосом Крестного отца из одноименного фильма: – «Я отдам все свои силы и весь свой опыт, дабы…»
– Мне нужно это побыстрее, Томми. Можно сказать, ко вчерашнему дню.
– Ясное дело. Как только получу результат, в ту же минуту сообщу. Но если ты захочешь использовать в суде эти материалы и вообще любые данные анализа, которые я для тебя добуду, то придется тебе обратиться в главную приемную, а наша главная приемная не станет ради тебя сбиваться с ног, кем бы ты ни был. Пусть даже сам Господь Бог явится к ним с рукописным посланием на фирменном бланке Сатаны, все равно они ему скажут: «Давай‑ка в очередь, приятель».
– Я не могу обратиться в главную приемную, Томми. У меня нет номера дела.
– Ох ты…
– Но если ты мне дашь что‑то реальное, я добьюсь, чтобы у этого дела
«Тошнота» – это было еще не самое сильное слово для того, чтобы описать состояние Делорм. Торонтский отдел по борьбе с преступлениями на сексуальной почве переслал ей около двадцати снимков; когда она вернулась с обеда, пакет уже ожидал ее. Она просмотрела их и теперь сожалела об этом. Фотографии вызывали какую‑то физиологическую реакцию у нее внутри, как если бы ей со всей силы ударили в живот. Потом проявились и более тонкие эмоции – подавленность, переходящая едва ли не в панику, и одновременно – почти ошеломляющее чувство безнадежности при мысли о человеке как биологическом виде.
Все окружающее словно бы ушло куда‑то на задний план, все, что можно было увидеть и услышать в отделе: щелчки и постукивания ксерокса, Маклеод, орущий на сержанта Флауэр, шелест клавиш и трели телефонов. Делорм ощутила, как в груди у нее рождается всхлип, но она его тут же подавила. Ей уже доводилось испытывать подобное смятение чувств, когда она читала некоторые новости: про отрубленные головы в Ираке или про гражданскую войну в Африке, когда вооруженные люди совершали налеты на деревни, насилуя женщин и отрубая кисти рук мужчинам.