Но
это не помогло. Никто так и не приехал.
Около пяти часов наш кортеж из трех машин добрался до кладбища и остановился под дождем у ворот - впереди катафалк, отвратительно черный и
мокрый, за ним лимузин, в котором ехали мистер Гетц, священник и я, и, наконец, многоместный открытый "форд" Гэтсби со слугами и уэст-эггским
почтальоном, промокшими до костей. Когда мы уже вошли на кладбище, я услышал, как у ворот остановилась еще машина и кто-то заспешил нам вдогонку,
шлепая второпях по лужам. Я оглянулся. Это был тот похожий на филина человек в очках, которого я однажды, три месяца тому назад, застиг изумленно
созерцающим книжные полки в библиотеке Гэтсби.
Ни разу с тех пор я его не встречал. Не знаю, как ему стало известно о похоронах, даже фамилии его не знаю. Струйки дождя стекали по его
толстым очкам, и он снял и протер их, чтобы увидеть, как над могилой Гэтсби растягивают защитный брезент.
Я старался в эту минуту думать о Гэтсби, но он был уже слишком далек, и я только вспомнил, без всякого возмущения, что Дэзи так и не
прислала ни телеграммы, ни хотя бы цветов. Кто-то за моей спиной произнес вполголоса:
"Блаженны мертвые, на которых падает дождь", и Филин бодро откликнулся:
"Аминь".
Мы в беспорядке потянулись к машинам, дождь подгонял нас. У самых ворот Филин заговорил со мной.
- Мне не удалось поспеть к выносу.
- Никому, видно, не удалось.
- Вы шутите! - Он чуть ли не подскочил - Господи боже мой! Да ведь у него бывали сотни людей!
Он опять снял очки и тщательно протер их, с одной стороны и с другой.
- Эх, бедняга! - сказал он.
***
Одно из самых ярких воспоминаний моей жизни - это поездки домой на рождественские каникулы, сперва из школы, поздней - из университета.
Декабрьским вечером все мы, кому ехать было дальше Чикаго, собирались на старом, полутемном вокзале Юнион-стрит; забегали наспех проститься
с нами и наши друзья чикагцы, уже закружившиеся в праздничной кутерьме. Помню меховые шубки девочек из пансиона мисс Такой-то или Такой-то, пар
от дыхания вокруг смеющихся лиц, руки, радостно машущие завиденным издали старым знакомым, разговоры о том, кто куда приглашен ("Ты будешь у
Ордуэев? У Херси? У Шульцев?"), длинные зеленые проездные билеты, зажатые в кулаке. А на рельсах, против выхода на платформу, - желтые вагоны
линии Чикаго - Милуоки - Сент-Пол, веселые, как само Рождество.
И когда, бывало, поезд тронется в зимнюю ночь, и потянутся за окном настоящие, наши снега, и мимо поплывут тусклые фонари висконсинских
полустанков, воздух вдруг становился совсем другой, хрусткий, ядреный. Мы жадно вдыхали его в холодных тамбурах на пути из вагона-ресторана,
остро чувствуя, что кругом все родное, - но так длилось всего какой-нибудь час, а потом мы попросту растворялись в этом родном, привычно и
нерушимо.
Вот это и есть для меня Средний Запад - не луга, не пшеница, не тихие городки, населенные шведами, а те поезда, что мчали меня домой в дни
юности, и сани с колокольцами в морозных сумерках, и уличные фонари, и тени гирлянд остролиста на снегу, в прямоугольниках света, падающие из
окон. И часть всего этого - я сам, немножко меланхоличный от привычки к долгой зиме, немножко самонадеянный от того, что рос я в каррауэевском
доме, в городе, где и сейчас называют дома по имени владельцев.
Я вижу теперь, что, в сущности, у меня получилась повесть о Западе, - ведь и Том,
и Гэтсби, и Дэзи, и Джордан, и я - все мы с Запада, и, быть может, всем нам одинаково недоставало чего-то, без чего трудно освоиться на Востоке.
Даже и тогда, когда Восток особенно привлекал меня, когда я особенно ясно отдавал себе отчет в его превосходстве над жиреющими от скуки,
раскоряченными городишками за рекой Огайо, где досужие языки никому не дают пощады, кроме разве младенцев и дряхлых стариков, - даже и тогда мне
в нем чудилось какое-то уродство. Уэст-Эгг я до сих пор часто вижу во сне. Это скорей не сон, а фантастическое видение, напоминающее ночные
пейзажи Эль Греко: сотни домов банальной и в то же время причудливой архитектуры, сгорбившихся под хмурым, низко нависшим небом, в котором плывет
тусклая луна; а на переднем плане четверо мрачных мужчин во фраках несут носилки, на которых лежит женщина в белом вечернем платье. Она пьяна, ее
рука свесилась с носилок, и на пальцах холодным огнем сверкают бриллианты. В сосредоточенном безмолвии мужчины сворачивают к дому - это не тот,
что им нужен. Но никто не знает имени женщины, и никто не стремится узнать.
После смерти Гэтсби я не мог отделаться от подобных видений; все вокруг представлялось мне в уродливо искаженных формах, которые глаз не в
силах был корригировать. И когда закурились синеватые струйки дыма над кучами сухих, ломких листьев и белье на веревках стало лубенеть на ветру,
я решил уехать домой, на Запад.
Оставалось только выполнить одно дело, неприятное, тягостное дело, за которое лучше было, пожалуй, и не браться. Но мне хотелось привести
все в порядок перед отъездом, а не полагаться на то, что равнодушное море услужливо смоет оставленный мною мусор. Я встретился с Джордан Бейкер и
завел разговор о том, что мы с ней пережили вместе, и о том, что мне после пришлось пережить одному. Она слушала молча, полулежа в большом,
глубоком кресле.
На ней был костюм для игры в гольф, и, помню, она показалась мне похожей на картинку из спортивного журнала - задорно приподнятый
подбородок, волосы цвета осенней листвы, загар на лице того же кофейного оттенка, что спортивные перчатки, лежавшие у нее на коленях. Когда я
кончил, она без всяких предисловий объявила, что выходит замуж. Я не очень поверил, хотя и знал, что, кивни она только головой, за женихами дело
не станет, но притворился удивленным. На мгновение у меня мелькнула мысль - может быть, я делаю ошибку? Но я быстро переворошил в памяти все с
самого начала и встал, чтобы проститься.
- А все-таки это вы мне дали отставку, - неожиданно сказала Джордан. - Вы мне дали отставку по телефону. Теперь мне уже наплевать, но тогда
я даже растерялась немного - для меня это внове.
Мы пожали друг другу руки.
- Да, между прочим, - сказала она. - Помните, у нас однажды был разговор насчет автомобильной езды?
- Вспоминаю, но не очень ясно.
- Вы тогда сказали, что неумелый водитель до тех пор в безопасности, пока ему не попадется навстречу другой неумелый водитель. Ну так вот,
именно это со мной и случилось. Сама не знаю, как я могла так ошибиться. Мне казалось, вы человек прямой и честный. Мне казалось, в этом ваша
тайная гордость.
- Мне тридцать лет, - сказал я. - Я пять лет как вышел из того возраста, когда можно лгать себе и называть это честностью.
Она не ответила. Злой, наполовину влюбленный и терзаемый сожалением, я повернулся и вышел.