Исповедь - Максим Горький 16 стр.


..

Понимаю, что бог для неё барином стоит -- добренький да миленький, а закона у старушки нет для него. И всё она сбивается на притчи, а я не

понимаю их, досадно мне это.

Поклонился ей и ушёл.

"Вот, -- думаю, -- разобрали люди бога по частям, каждый по нужде своей, -- у одного -- добренький, у другого -- страшный, попы его в

работники наняли себе и кадильным дымом платят ему за то, что он сытно кормит их. Только Ларион необъятного бога имел".

Монашенки снег на санях возят, проехали мимо, хихикают, а мне тяжело и не знаю, что делать. Вышел за ворота -- тишина. Снега блестят,

инеем одетые деревья не шелохнутся, всё задумалось. И небо и земля смотрят ласково на тихий монастырь. Мне же боязно, что вот я нарушу эту тишину

некоторым криком.

К вечерне заблаговестили... Славный колокол! Мягко и внятно зовёт, а мне в церковь идти не хочется. В голове будто мелкие гвозди насыпаны.

И как-то вдруг решил я: пойду жить в монастырь, где устав построже, поживу-ка один, в келье, подумаю, книг почитаю... Не соберу ли в

одиночестве разрушенную душу мою в крепкую силу?

Через неделю в Савватеевской пустыни пред игуменом стою, -- нравится он мне. Человек благообразный, седоватый и лысый, краснощёк и крепок,

но лицо серьёзное и глаза обещающие.

-- Почему, -- спрашивает он, -- сын мой, мира бежишь?

Объясняю, что расстроен душой по случаю смерти жены, а больше ничего не могу сказать, что-то мне мешает.

Он, бороду пощипывая, зорко смотрит на меня и снова говорит:

-- Вклад сделать можешь?

-- Есть, -- мол, -- у меня около ста рублей.

-- Давай! Иди в странноприимную, завтра после обедни я ещё потолкую с тобой.

Странниками отец Нифонт заведовал, он тоже понравился мне.

-- У нас, -- говорит, -- обитель простая, воистину братская, все равно на бога работают, не как в других местах! Есть, положим, баринок

один, да он ни к чему не касается и не мешает никому. Здесь ты отдых и покой душе найдёшь, здесь -- обрящешь!

За день я уже осмотрел обитель. Раньше, видимо, она в лесу стояла, да -- вырубились, кое-где пред воротами и теперь пни торчат, а с боков

ограды лес заходит, двумя чёрными крыльями обнимая голубоглавую церковь и белые корпуса строений. Напротив Синь-озеро во льду лежит полумесяцем,

-- девять вёрст из конца в конец да четыре ширина, -- и заозёрье видать: три церкви Кудеярова, золотую главу Николы в Толоконцеве, а по эту

сторону, у монастыря, Кудеяровские выселки прикурнули, двадцать три двора. Кругом могучий лес.

Хорошо. Умиление тихо пало на душу. Вот где я побеседую с господом, разверну пред ним сокровенное души моей и со смиренной настойчивостью

попрошу указать мне пути к знанию законов его!

Вечером всенощную стоял; служат строго по чину, истово, пение однако несогласное, хороших голосов нет.

Молюсь я:

-- Господи, прости, если дерзко мыслил о тебе, не от неверия это, но от любви и жажды, как ты знаешь, всеведущий!

Вдруг впереди стоявший монах оглянулся на меня и улыбается.

Видно, громко прошептал я покаянные слова мои! Улыбается он -- и сколь

прекрасное лицо вижу я!.. Даже опустил голову и зажмурился -- ни до той поры, ни после -- такого красавца не видал. Подвинулся вперёд, встал

рядом с ним и заглядываю в его дивное лицо -- белое, словно кипень, в чёрной бороде с редкой проседью. Глаза у него большие, гордые, строен он и

высок. Нос немного загнут, словно у кобчика, и во всей фигуре видно нечто благородное. Так он поразил меня, что даже во сне той ночью видел я

его.

Рано утром разбудил меня Нифонт.

-- Назначено, -- говорит, -- тебе послушание отцом игуменом; иди в пекарню, вот сей смиренный монашек отведёт тебя, он же начальство твоё!

На-ко тебе одёжу казённую!

Одеваюсь я в монастырское, наряд оказался впору, но всё ношеное и грязное, а у сапога подмётка отстала.

Гляжу на своего начальника: широкоплеч, неуклюж, лоб и щёки в бородавках и угрях, из них кустики серых волос растут, и всё лицо как бы

овечьей шерстью закидано. Был бы он смешноват -- но лоб его огромный глубокими морщинами покрыт, губы сурово сжаты, маленькие глаза угрюмы.

-- А ты живее! -- приказывает он.

Голос грубый, но надорванный, точно колокол с трещиной.

Нифонт, улыбаясь, говорит:

-- Зовут его -- брат Миха! С богом!

Вышли на двор, темно; Миха запнулся за что-то -- по матерному ругается. Потом спрашивает:

-- Тесто месить умеешь?

-- Видел, -- говорю, -- как бабы месят.

Ворчит:

-- Бабы! Вам всё бабы, везде бабы! Через них мир проклят, надо помнить!

-- Богородица, -- мол, -- женщина была.

-- Ну?

-- И много есть святых угодниц.

-- Поговори! К чёрту в ад и угодишь!

"Однако, -- думаю, -- это серьёзный человек!"

Пришли в пекарню, зажёг он огонь. Стоят два больших чана, мешками покрыты, и длинный ларь; лежит кульё ржаной муки, пшеничная в мешках.

Сорно и грязно, всюду паутина и серая пыль осела. Сорвал Миха с одного чана мешки, бросил на пол, командует:

-- Учись! Вот -- подбойка! Пузыри -- видишь? Значит -- готова, взошла!

Взял куль муки, как трёхлетнего ребёнка, взвалил на край чана, вспорол ножом, кричит, как на пожаре:

-- Лей воды четыре ведра! Меси!

И уже весь белый, как в инее. Сбросил ряску, засучил рукава. Он говорит:

-- Это -- никуда! Снимай штаны... Ногами!

-- Я, -- мол, -- в бане давно не был...

-- А тебя об этом спрашивают?

-- Как же грязными-то ногами?

Как он заорёт:

-- Ты мне под начал дан али я тебе?

Рот у него большой, зубы крупные, руки длинные, и он ими неласково махает.

"Ну, -- думаю, -- пёс с тобой!"

Вытер ноги мокрой тряпкой, залез в чан, топчусь, а начальник мой катается по пекарне и рычит:

-- Я те согну, матушкин сынок!.

Назад Дальше