Дни идут, как слепые лесом по тесной тропе, натыкаясь друг на друга, а игумен не зовёт меня. Темно мне.
В то время -- в двадцать два года от роду -- первые седые волосы явились у меня.
Хочется с прекрасным монахом поговорить, но вижу я его редко и мельком -- проплывёт где-нибудь гордое лицо его, и повлечётся вслед за ним
тоска моя невидимой тенью.
Спрашивал я Михайлу про него.
-- Ага-а!.. -- кричит Миха. -- Этот? Да, этот праведной жизни скот, как же! За игру в карты из военных выгнан, за скандалы с бабами -- из
духовной академии! Из офицеров в академию попал! В Чудовом монастыре всех монахов обыграл, сюда явился -- семь с половиной тысяч вклад сделал,
землю пожертвовал и этим велик почёт себе купил, да! Здесь тоже в карты играет игумен, келарь, казначей да он с ними. Девка к нему ездит... О,
сволочи! Келья-то у него отдельная, ну, он там и живёт как ему хочется! О, великая пакость!
Не верил я этому, не мог.
Как-то раз прошу келаря, отца Исидора, допустить меня до игумена для беседы.
-- О чём беседа?
-- О вере, -- мол.
-- Что такое -- о вере?
-- Разные вопросы имею.
Смотрит на меня сверху вниз; был он на голову выше меня, худой, костлявый, глаза умные, насмешливые, нос кривой и длинная острая борода.
-- Прямо говори -- плоть одолевает?
Далась им эта плоть!
Неохота мне, но всё-таки сказал я ему кратко некоторые сомнения мои. Нахмурился, улыбается.
-- Против этого, сын мой, молитва -- средство, молитвою да излечишь недуг души твоей! Но -- во внимание к трудолюбию твоему, а также по
необычности просьбы твоей -- я игумену доложу. Ожидай!
Слово "необычность" удивило меня, почувствовал я в нём пустоту, враждебную мне.
И вот зовут меня к отцу игумену, смотрит он зорко, как я поклоны бью, и властно говорит:
-- Передал мне отец Исидор желание твоё состязаться о вере со мной...
-- Я, -- мол, -- не спорить хочу...
-- А -- не перебивай речь старшего! Всякое рассуждение двоих об одном предмете есть уже спор, и всякий вопрос -- соблазн мысли, -- если,
конечно, предмет не касается ежедневной жизни братской, дела текущего! Здесь у нас рабочее содружество, трудимся мы для поддержания плоти, дабы
временно пребывающая в ней душа могла воспарять ко господу, молясь и предстательствуя милости его о грехах мира. У нас суть не училище
мудрствования, а работа; и не мудрость нужна нам, но простота души. Споры твои с братом Михайлой известны мне, одобрить их не могу! Дерзость
мысли твоей умеряй, дабы не впасть во искушение, ибо разнузданная, не связанная верою мысль есть острейшее оружие дьявола. Разум -- от плоти, а
сия -- от дьявола, сила же души -- частицы духа божьего; откровение даруется праведному через созерцание. Брат Михаила, начальник твой, --
суровый монах, но истинный подвижник и брат, всеми здесь любимый за труды свои. Налагается мною на тебя эпитимия -- по окончании дневного труда
твоего будешь ты в левом приделе пред распятием акафист Иисусу читать трижды в ночь и десять ночей.
Засим, назначаются тебе также беседы со
схимонахом Мардарием, время будет указано и число оных. Ты ведь в экономии приказчиком был? Иди с миром, я о тебе подумаю! Родных, кажись, не
имеешь в миру? Ступай, я помолюсь о тебе! Надейся на лучшее!
Воротился я к себе в пекарню, стал эту речь взвешивать в уме -- легко весит!
Может, разум и заблуждается в исканиях своих, но бараном жить едва ли достойно и праведно для человека. Созерцание же молитвенное я в ту
пору понимал как углубление в недра духа моего, где все корни заложены и откуда мысль стремится расти кверху, подобно дереву плодовому.
Враждебного себе и непонятного в душе моей я ничего не находил, а чувствовал непонятное в боге и враждебное в мире, значит -- вне себя. А что
братия Михайлу любит -- это прямая неправда была; я хотя в стороне от всех стоял, в разговоры не вмешивался, но -- ко всему присматриваясь --
видел, что и рясофорные и послушники презирают Михаилу, боятся его и брезгуют им.
Вижу также, что обитель хозяйственно поставлена: лесом торгует, земли в аренду мужикам сдаёт, рыбную ловлю на озере; мельницу имеет,
огороды, большой плодовый сад; яблоки, ягоды, капусту продаёт. На конюшнях восемнадцать лошадей, братии более полуста, и все -- народ крепкий,
рабочий, стариков немного, -- для парада, для богомольцев едва хватает. Монахи и вино пьют и с женщинами усердно путаются; кои помоложе, те на
выселки ночами бегают, к старшим женщины ходят в кельи, якобы полы мыть; ну, конечно, богомолками тоже пользуются. Всё это дело не моё, и
осуждать я не могу, греха в этом не вижу, но ложь противна. Послушников много, послушания тяжёлые, и не держится народ -- бежит. При мне, за два
года жизни в обители, одиннадцать человек сбежало; с месяц-два проживут и -- давай бог ноги! Трудно!
Конечно, и для богомольцев приманки имелись: вериги схимонаха Иосафа, уже усопшего, от ломоты в коленях помогали; скуфейка его, будучи на
голову возложена, от боли головной исцеляла; в лесу ключ был очень студёный, -- его вода, если облиться ею, против всех болезней действовала.
Образ успения божьей матери ради верующих чудеса творил; схимонах Мардарий прорицал будущее и утешал горе людское. Всё было как следует, и
весной, в мае, народ валом к нам валил.
После разговора с игуменом и мне захотелось в другой монастырь идти, где бы победнее, попроще и не так много работы; где монахи ближе к
делу своему -- познанию грехов мира -- стоят, но захлестнули меня разные события.
Сошёлся я вдруг с одним послушником, Гришей, -- в конторе монастырской занимался он. Замечал я его давно: ходит между братией всегда
поспешно и бесшумно юноша в дымчатых очках, незаметное лицо, сутуловатый, ходит, наклоня голову, как бы не желая видеть ничего иного, кроме пути
своего.
На другой день после разговора моего с игуменом явился этот Гриша в пекарню, -- Михайла на доклад к отцу казначею пошёл, -- явился, тихо
поздоровался, спрашивает:
-- Были, братец, у игумена?
-- Был.
-- Беседовали?
-- Нет.
-- Прогнал?
-- За что?
Поправил он очки, смутился, говорит:
-- Простите, Христа ради!
-- А вас разве прогонял?
Кивает головой утвердительно.