Исповедь - Максим Горький 4 стр.


В тот час ехал полем приказчик из экономии, Егор Титов, видел он, как перевернулись мы, видел, как Ларион пропал; когда я стал тонуть --

Титов уже раздевался на берегу. Он меня и вытащил, а Лариона только ночью нашли.

Погасла милая душа его, и сразу стало для меня темно и холодно. Когда его хоронили, хворый я лежал и не мог проводить на погост дорогого

человека, а встал на ноги -- первым делом пошёл на могилу к нему, сел там и даже плакать не мог в тоске. Звенит в памяти голос его, оживают речи,

а человека, который бы ласковую руку на голову мне положил, больше нет на земле. Всё стало чужое, далёкое... Закрыл глаза, сижу. Вдруг --

поднимает меня кто-то: взял за руку и поднимает. Гляжу -- Титов.

-- Нечего, -- говорит, -- тебе делать тут, идём!

И повёл меня. Я -- иду.

Говорит он мне:

-- Видно, сердце у тебя, мальчонка, хорошее, добро помнит.

А мне от этого не легче. Молчу. Дальше говорит Титов:

-- Ещё в то время, как подкинули тебя, думал я -- не взять ли ребёнка-то себе, да не успел тогда. Ну, а видно, что господь этого хочет, --

вот он снова вручил жизнь твою в руки мне. Значит, будешь ты жить со мной!

Мне тогда всё едино было -- жить, не жить, и как жить, и с кем... Так я и встал с одной точки на другую незаметно для себя.

Через некоторое время огляделся. Титов этот -- мужчина высокий, угрюмый, стриженый, как солдат, с большими усами и бритой бородой. Говорил

не спеша, как бы опасаясь лишнее сказать или сам слову своему не веря. Руки всегда за спиной, а то в карманах держал, словно стыдился их. Знал я,

что мужики на селе -- да и во всей округе -- не любят его, а года два назад, в деревеньке Малининой, даже колом ударили. Говорили -- он с

пистолетом ходит всегда. Жена его, Настасья Васильевна, была женщина красивая, только болела; худая, едва ходит, лицо без кровинки, а глаза

большие, горят сухо и боязливо таково. Дочь у них, Оля, на три года моложе меня, тоже хилая и бледненькая.

И всё вокруг них тихо: на полу толстые половики лежат, шагов не слыхать, говорят люди мало, вполголоса, -- даже часы на стене осторожно

постукивают. Пред иконами неугасимые лампады горят, везде картинки наклеены: страшный суд, муки апостольские, мучения святой Варвары. А в углу на

лежанке старый кот лежит, толстый, дымчатый, и зелёными глазами смотрит на всё -- блюдёт тишину. В тишине этой осторожной ни Ларионова пения, ни

птиц наших долго не мог я забыть.

Свёл меня Титов в контору и начал приучать к бумажному делу. Живу. Вижу -- следит за мной Титов, присматривается, молчит, словно ожидает

чего-то от меня. Неловко мне.

Весёлым я никогда не был, а в то время и совсем сумрачен стал; говорить -- не с кем да и не хочется.

Мутно было на душе у меня, не нравились мне Титовы подозрительной тишиной жизни своей. Стал я ходить в церковь, помогать сторожу Власию да

новому дьячку, -- этот был молодой, красивый, из учителей какой-то; к службе лентяй, с попом подхалим, руку ему целует, собачкой бегает за ним по

пятам. На меня кричит, а -- напрасно, потому что я службу знал не хуже его и делал всё как надо.

В ту пору и начал я трудную жизнь мою -- бога полюбил.

Поправляя однажды перед всенощной свечи у иконы богородицы, вижу -- и она и младенец смотрят на меня серьёзно и задушевно таково...

Заплакал я и встал на колени пред ними, молясь о чём-то -- за Лариона, должно быть. Долго ли молился -- не знаю, но стало мне легче -- согрелся

сердцем и ожил я.

Власий в алтаре трудился, бормочет там свои непонятные речи. Вошёл я к нему, взглянул он на меня, спрашивает:

-- Что обрадовался, али копейку нашёл?

Знал я, почему он так спросил, -- часто я деньги на полу находил, -- но теперь неприятны показались мне слова его, как бы ущипнул он меня

за сердце.

-- Богу я помолился, -- говорю.

-- Которому? -- спрашивает. -- Их тут у нас больше ста, богов-то! А вот где -- живой? Где -- который настоящий, а не из дерева, да!

Поищи-ка его!

Цена его слов известна мне была, а обидели они меня в тот час. Власий -- человек древний, уже едва ноги передвигал, в коленях они у него

изогнуты, ходит всегда как по жёрдочке, качаясь весь, зубов во рту -- ни одного, лицо тёмное и словно тряпка старая, смотрят из неё безумные

глаза. Ангел смерти Власия тоже древен был -- не мог поднять руку на старца, а уже разума лишался человек: за некоторое время до смерти

Ларионовой овладел им бред.

-- Не церкви, -- говорит, -- я сторож, а скоту: пастух я, пастухом родился и так умру! Вот -- скоро отойду от церкви в поле.

Известно было -- скота он никогда не пас.

-- Церковь, -- говорит, -- то же кладбище, место мёртвое, а я -- к живому делу хочу, скотинку пасти надобно мне, все мои деды пастухами

были, и я тоже до сорока двух лет.

Ларион смеялся над ним и однажды, смеясь, спросил:

-- Был в древности Велес, скотий бог, -- не пращур ли твой?

Заставил его Власий рассказать про Велеса подробно, а выслушав, говорит:

-- Так и есть! Я давно знаю, кто я таков, да боюсь попа! Ты погоди, дьячок, не говори ему! Придёт время -- я сам скажу, да...

На этом и остановился старик.

И вот, хотя знаю я безумие его, а смущает он меня.

-- Смотри, -- говорю, -- разразит тебя бог!

А он шамкает:

-- Я сам -- бог! Да!

И вдруг, запнувшись за подножие, едва не упал, а я понял это как знамение.

Ревностно полюбил я церковное; со всем жаром сердца ребячьего окунулся в него, так, что всё священно стало для меня, не только иконы да

книги, а и подсвечники и кадило, самые угли в нём -- и те дороги! Ко всему прикасаюсь с трепетом, с жуткой радостью, в алтарь войду -- сердце

замирает, камни пола готов целовать. Чувствую себя в луче ока всевидящего, и направляет оно шаги мои, обнимая силою нездешнею, грея светом ярким,

от которого глаза слепнут и не видит человек ничего кроме, как только себя. Стою, бывало, один во храме, тьма кругом, а на сердце -- светло, ибо

в нём -- бог и нет места ни детским печалям, ни обидам моим и ничему, что вокруг, что есть жизнь человеческая. Близость к богу отводит далеко от

людей, но в то время я, конечно, не мог этого понять.

Назад Дальше