Исповедь - Максим Горький 6 стр.


.

И лестно говорят и обидно.

Был у меня в то время особый строй души -- хотелось мне со всеми тихо жить и чтобы ко мне тоже все ласковы были; старался я достигнуть

этого, а насмешки мешали мне.

Особенно донимал меня Мигун: увидит, бывало, встанет на колени, кланяется и причитает:

-- Вашей святости -- земной поклон! Помолитесь-ко за Савёлку, не будет ли ему от бога толку? Научите, как господу угодить -- воровать мне

погодить, али -- как побольше стащу -- поставить пудовую свещу?

Народ хохочет, а мне и странно и досадно слышать Савёлкины издёвки.

А он своё:

-- Православные, кланяйтесь праведнику! Он мужика в конторе обсчитает в церкви книгу зачитает, богу и не слышно, как мужик ревёт.

Мне тогда лет шестнадцать было, и мог бы я ему рожу разбить за эти насмешки, но вместо этого стал избегать Мигуна, а он это заметил и пуще

мне прохода не даёт. Песню сочинил; в праздники ходит по улице и поёт, наигрывая на балалайке:

Баре девок обнимают,

Девки брюхо наживают.

Да от барских от затей

Родят сукиных детей!

Их подкидывают барам,

Да -- не кормят баре даром;

И сажают их в конторе

На мужицкое на горе!

Длинная песня была, всем в ней доставалось, а Титову и мне -- больше всех. Доводил меня Савёлка до того, что, как увижу я, бывало, его

дрянную эту бородёнку, шапку на ухе и лысый лоб, -- начинаю весь дрожать; так бы кинулся и поломал его на куски.

Но хоть и мал юноша был я тогда, а сердце умел держать крепко; он идёт за мной, тренькает, а я виду не показываю, что тяжело мне, шагаю не

спеша и будто не слышу ничего.

Молиться ещё больше стал -- чувствую, что, кроме молитвы, нечем мне оградить себя, но теперь явились в молитвах моих жалобы и горькие

слова:

-- За что, господи? Виноват ли я, что отец-мать мои отреклись от меня и, подобно котёнку, в кусты бросили младенца?

А другой вины не видел за собой -- люди в жизни смешанно стоят, каждый к делу своему привык, привычку возвёл в закон, -- где же сразу

понять, против кого чужая сила направляет тебя?

Ну, а всё-таки начал я присматриваться, ибо всё более беспокойно и нестерпимо становилось мне.

Барин наш, Константин Николаевич Лосев, богат был и много земель имел; в нашу экономию он редко наезжал: считалась она несчастливой в их

семействе, в ней баринову мать кто-то задушил, дед его с коня упал, разбился, и жена сбежала. Дважды видел я барина: человек высокий, полный, в

золотых очках, в поддёвке и картузе с красным околышком; говорили, что он важный царю слуга и весьма учёный -- книги пишет. Титова однако он два

раза матерно изругал и кулак к носу подносил ему.

В Сокольей экономии Титов был -- вся власть и сила. Имение -- невелико, хлеба сеяли сколько требовалось для хозяйства, а остальная земля

мужикам в аренду шла; потом было приказано аренду сокращать и сеять лён, -- неподалёку фабрика открылась.

Имение -- невелико, хлеба сеяли сколько требовалось для хозяйства, а остальная земля

мужикам в аренду шла; потом было приказано аренду сокращать и сеять лён, -- неподалёку фабрика открылась.

Кроме меня, в уголке конторы сидел Иван Макарович Юдин, человечек немой души и всегда пьяненький. Телеграфистом он был, да за пьянство

прогнали его. Вёл он все книги, писал письма, договоры с мужиками и молчал так много, что даже удивительно было; говорят ему, а он только головой

кивает, хихикает тихонько, иной раз скажет:

-- Так.

И тут -- весь.

Маленький он был, худой, а лицо круглое, отёчное, глаз почти не видно, голова лысая, а ходил на цыпочках, без шуму и неверно, точно

слепой.

В день Казанской опоили мужики Юдина вином, а как умер он, -- остался я в конторе один для всего: положил мне Титов жалованья сорок рублей

в год, а Ольгу заставил помогать.

И раньше видел я, что мужики ходят около конторы, как волки над капканом: им капкан видно -- да есть охота, а приманка зовёт, ну, они и

попадаются.

Когда же остался я один в конторе, раскрылись предо мною все книги, планы, то, конечно, и при малом разуме моём я сразу увидал, что всё в

нашей экономии -- ясный грабёж, мужики кругом обложены, все в долгу и работают не на себя, а на Титова. Сказать, что удивился я или стыдно стало

мне, -- не могу. И хоть понял, за что Савёлка лается, но не счёл его правым, -- ведь не я грабёж выдумал!

Вижу, что и Титов не чист перед хозяином -- набивает он карман себе как можно туго. Держал я себя перед ним и раньше смело, понимая, что

нужен ему для чего-то, а теперь подумал: для того и нужен, чтобы перед богом его, вора, прикрывать.

Милым сыном в то время называл он меня и жена его тоже; одевали хорошо, я им, конечно, спасибо говорю, а душа не лежит к ним, и сердцу от

ласки их нисколько не тепло. А с Ольгой всё крепче дружился: нравилась мне тихая улыбка её, ласковый голос и любовь к цветам.

Титов с женой ходили перед богом спустя головы, как стреноженные лошади, и будто прятали в покорной робости своей некий грех, тяжелейший

воровства. Руки Титова не нравились мне -- он всё прятал их и этим наводил на мысли нехорошие -- может, его руки человека задушили, может, в

крови они?

И всегда -- и он и она -- просят меня:

-- Молись за нас грешных, Мотя!

Однажды я, не стерпев, сказал:

-- Али вы сильно грешнее других?

Настасья вздохнула и ушла, а сам отвернулся в сторону, не ответив мне.

Дома он всегда задумчив, говорит с женой и дочерью мало и только о делах. С мужиками никогда не ругался, но был высокомерен -- это хуже

матерщины выходило у него. Никогда ни в чём не уступал он им: как скажет, так и стоит, словно по пояс в землю ушёл.

-- Уступить бы им! -- сказал я ему однажды.

Ответил он:

-- Никогда ни вершка не уступай людям, иначе -- пропадёшь!

Другой раз, -- заставлял он меня неверно считать, -- я ему говорю:

-- Так нельзя!

-- Отчего?

-- Грех.

Назад Дальше