Там была, стало быть, новелла лавочника, рассказ
Джека Лондона, рассказы советских писателей и отрывок Вашего слуги. Авторам он заплатил. Часть деньгами, часть шпротами. Очень
следует отметить, что я впервые столкнулся здесь с цензурой. У всех было все благополучно, а у меня цензура вычеркнула несколько
фраз. Когда эти фразы вывалились, произведение приобрело загадочный и бессмысленный характер и, вне всяких сомнений, более
контрреволюционный. Дальше заело. Сколько ни бегал по Москве с целью продать кому нибудь кусок из моего произведения, я ничего не
достиг. Кусок не прельщал никого, равно как и произведение в целом. В одном, впрочем, месте мне сказал редактор, что считает
написанное мной контрреволюционным и настойчиво советует мне более в таком роде не писать. Темные предчувствия тогда овладели мной,
но быстро прошли. На выручку пришел «Сочельник». Приехавший из Берлина один из заправил этого органа, человек с желтым портфелем из
кожи какого то тропического гада, прочитав написанное мной, изъявил желание напечатать полностью мое произведение.
Отделение «Сочельника», пользуясь нищетой, слякотью осени, предложило по 8 долларов за лист (16 рублей).
Помню, то стыдясь за них, то изнывая в бессильной злобе, я получил кучку разноцветных, безудержно падающих советских знаков.
Три месяца я ждал выхода рукописи и понял, что она не выйдет. Причина мне стала известна, над повестью повис нехороший цензурный
знак. Они долго с кем то шушукались и в Москве, и в Берлине.
И настали тем временем морозы. Обледенела вся Москва, и в драповом пальто как то раз вечером я пришел в «Сочельник» и увидел там
Рудольфа. Рудольф сидел в дьяконской шубе и с мокрыми ресницами. Разговорились.
– А вы ничего не сочиняете? – спросил Рудольф.
Я рассказал ему про свое сочинение. Было известно всем, что Рудольф очень любит печатать только людей, у которых уже есть имя, журнал
свой (тогда он еще был тонким) он вел умно.
Снисходительно улыбнувшись, Рудольф сказал мне:
– А покажите ка.
Я тотчас вынул рукопись из кармана (я даже спал с нею). Рудольф прочитал тут же в шубе все четыре листа и сказал:
– А знаете ли что? Я напечатаю отрывок.
Я всячески постарался не выдавать Рудольфу своей радости, но, конечно, выдал ее. Напечатать у Рудольфа что нибудь мне было очень
приятно, мне, человеку зимой в драповом пальто.
Честность всегда приводит к неприятностям. Я давно уже знаю, что жулики живут, во первых, лучше честных, а во вторых, пользуются
дружным уважением. И все таки я не удержался, чтобы не предупредить Рудольфа о том, что никто не хочет печатать этой вещи, потому что
боятся цензуры. Сказал и испугался, что Рудольф вернет мне рукопись. Но на Рудольфа, к удивлению моему, это не произвело никакого
впечатления. Помнится, он что то мне заплатил за отрывок, и очень скоро я увидел его напечатанным. Это доставило мне громадное
удовольствие. Не меньшее – и то обстоятельство, что я был помещен на обложке в списке сотрудников журнала.
Рассказываю Вам об этом незначительном случае в жизни, чтобы Вы знали, как я познакомился с Рудольфом.
И далее пошла вертеться зима. Тройная жизнь. И третья жизнь моя цвела у письменного стола. Груда листов все пухла. Писал я и
карандашом, и чернилом.
Меж тем фельетончики в газете дали себя знать. К концу зимы все было ясно. Вкус мой резко упал. Все чаще стали проскакивать в
писаниях моих шаблонные словечки, истертые сравнения. В каждом фельетоне нужно было насмешить, и это приводило к грубостям. Лишь
только я пытался сделать работу потоньше, на лице у палача моего Навзиката появлялось недоумение.
Лишь
только я пытался сделать работу потоньше, на лице у палача моего Навзиката появлялось недоумение. В конце концов я махнул на все
рукой и старался писать так, чтобы было смешно Навзикату. Волосы дыбом, дружок, могут встать от тех фельетончиков, которые я там
насочинил.
Когда наступал какой нибудь революционный праздник, Навзикат говорил:
– Надеюсь, что к послезавтрашнему празднику вы разразитесь хорошим героическим рассказом.
Я бледнел, и краснел, и мялся.
– Я не умею писать героические революционные рассказы, – говорил я Навзикату.
Навзикат этого не понимал. У него, как я уже давно понял, был странный взгляд на журналистов и писателей. Он полагал, что журналист
может написать все, что угодно, и что ему безразлично, что ни написать. А меж тем, по некоторым соображениям, мне нельзя было
объяснить Навзикату кой что: например, что для того, чтобы разразиться хорошим революционным рассказом, нужно прежде всего самому
быть революционером и радоваться наступлению революционного праздника. В противном же случае рассказ у того, кто им разразится по
денежным или иным каким побуждениям, получится плохой. Сами понимаете, что на эту тему я с Навзикатом не беседовал. Июль был тоньше и
умней и без бесед сообразил, что с героическими рассказами у меня не склеится. Печаль заволокла совершенно его бритую голову. Кроме
того, я, спасая себя, украл к концу третьего месяца один фельетон, а к концу четвертого парочку, дав 7 и 6.
– Михаил, – говорил потрясенный Июль, – а ведь у тебя только шесть фельетонов.
Июль со всеми, начиная с наиответственного редактора и кончая уборщицей, был на «ты». И все ему платили тем же.
– Неужели только шесть? – удивлялся я. – Верно, шесть. Ты знаешь, Июль, у меня в последнее время частые мигрени.
– От пива, – поспешно вставил Июль.
– Не от пива, а от этих самых фельетонов.
– Помилуй, Михаил. Ты тратишь два часа в неделю на фельетон!
– Голубчик, если бы ты знал, чего стоит этот час.
– Ну, не понимаю... В чем дело?..
Навзикат сделал попытку прийти на помощь Июлю. Идеи рождались в его голове, как пузыри.
– Надеюсь, что вы разразитесь фельетоном по поводу французского министра.
Я почувствовал головокружение.
Вам, друг, объясняю, и Вы поймете: мыслимо ли написать хороший фельетон по поводу французского министра, если вам до этого министра
нет никакого дела? Заметьте, вывод предрешен – вы должны этого министра выставить в смешном и нехорошем свете и обязательно обругать.
Где министр, что министр? Фельетон политический можно хорошо написать лишь в том случае, если фельетонист сам искренне ненавидит
этого министра. Азбука? Да?
Ну, давайте сочинять:
«Министр вошел в свой кабинет и позвонил...»
И – стоп. Что дальше?
Ну, позвонил секретарю. А что он ему говорил?
Словом, в конце концов отступились от меня. Навзикат в твердой уверенности, что я мелкий контрреволюционный спец, полегоньку
саботирующий; Июль в уверенности, что я глубоко несчастливый человек из богемы, лентяй, заблудшая овца. Ни один из них не был прав,
но один был ближе к истине.
На радостях, что я навеки избавился от французских министров и рурских горняков, я украл в том месяце три фельетона, дав пять
фельетонов. Стыжусь признаться, что в следующем я представил четыре. Тут терпение Июля лопнуло, и он перевел меня на сдельную работу.
Признаюсь, это меня очень расстроило. Мне очень хотелось бы, чтоб государство платило мне жалованье, чтобы я ничего не делал, а лежал
бы на полу у себя в комнате и сочинял бы роман.