Записки из подполья - Достоевский Федор Михайлович 2 стр.


.. ну да, одним словом, которые хоть и все, пожалуй,

делают, но которые, как нарочно, приходились у меня именно тогда, когда я

наиболее сознавал, что их совсем бы не надо делать? Чем больше я сознавал о

добре и о всем этом "прекрасном и высоком", тем глубже я и опускался в мою тину

и тем способнее был совершенно завязнуть в ней. Но главная черта была в том, что

все это как будто не случайно во мне было, а как будто ему и следовало так быть.

Как будто это было мое самое нормальное состояние, а отнюдь не болезнь и не

порча, так что, наконец, у меня и охота прошла бороться с этой порчей. Кончилось

тем, что я чуть не поверил (а может, и в самом деле поверил), что это, пожалуй,

и есть нормальное мое состояние. А сперва-то, вначале-то, сколько я муки

вытерпел в этой борьбе! Я не верил, чтоб так бывало с другими, и потому всю

жизнь таил это про себя как секрет. Я стыдился (даже, может быть, и теперь

стыжусь); до того доходил, что ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое

наслажденьице возвращаться, бывало, в иную гадчайшую петербургскую ночь к себе в

угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что

сделанного опять-таки никак не воротишь, и внутренно, тайно, грызть, грызть себя

за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась наконец в

какую-то позорную, проклятую сладость и наконец - в решительное, серьезное

наслаждение! Да, в наслаждение, в наслаждение! Я стою на том. Я потому и

заговорил, что мне все хочется наверно узнать: бывают ли у других такие

наслаждения? Я вам объясню: наслаждение было тут именно от слишком яркого

сознания своего унижения; оттого, что уж сам чувствуешь, что до последней стены

дошел; что и скверно это, но что и нельзя тому иначе быть; что уж нет тебе

выхода, что уж никогда не сделаешься другим человеком; что если б даже и

оставалось еще время и вера, чтоб переделаться во что-нибудь другое, то,

наверно, сам бы не захотел переделываться; а захотел бы, так и тут бы ничего не

сделал, потому что на самом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что.

А главное и конец концов, что все это происходит по нормальным и основным

законам усиленного сознания и по инерции, прямо вытекающей из этих законов, а

следственно, тут не только не переделаешься, да и просто ничего не поделаешь.

Выходит, например, вследствие усиленного сознания: прав, что подлец, как будто

это подлецу утешение, коль он уже сам ощущает, что он действительно подлец. Но

довольно... 3х, нагородил-то, а что объяснил?.. Чем объясняется тут наслаждение?

Но я объяснюсь! Я-таки доведу до конца! Я и перо затем в руки взял...

Я, например, ужасно самолюбив. Я мнителен и обидчив, как горбун или карлик, но,

право, бывали со мною такие минуты, что если б случилось, что мне бы дали

пощечину, то, может быть, я был бы даже и этому рад. Говорю серьезно: наверно, я

бы сумел отыскать и тут своего рода наслаждение, разумеется, наслаждение

отчаяния, но в отчаянии-то и бывают самые жгучие наслаждения, особенно когда уж

очень сильно сознаешь безвыходность своего положения. А тут при пощечине-то - да

тут так и придавит сознание о том, в какую мазь тебя растерли. Главное же, как

ни раскидывай, а все-таки выходит, что всегда я первый во всем виноват выхожу и,

что всего обиднее, без вины виноват и, так сказать, по законам природы. Потому,

во-первых, виноват, что я умнее всех, которые меня окружают. (Я постоянно считал

себя умнее всех, которые меня окружают, и иногда, поверите ли, даже этого

совестился. По крайней мере, я всю жизнь смотрел как-то в сторону и никогда не

мог смотреть людям прямо в глаза.) Потому, наконец, виноват, что если б и было

во мне великодушие, то было бы только мне же муки больше от сознания всей его

бесполезности.

Я ведь, наверно, ничего бы не сумел сделать из моего великодушия:

ни простить, потому что обидчик, может, ударил меня по законам природы, а

законов природы нельзя прощать; ни забыть, потому что хоть и законы природы, а

все-таки обидно. Наконец, если б даже я захотел быть вовсе невеликодушным, а

напротив, пожелал бы отмстить обидчику, то я и отмстить ни в чем никому бы не

мог, потому что, наверно, не решился бы что-нибудь сделать, если б даже и мог.

Отчего не решился бы? Об этом мне хочется сказать два слова особо.

III

Ведь у людей, умеющих за себя отомстить и вообще за себя постоять, - как это,

например, делается? Ведь их как обхватит, положим, чувство мести, так уж ничего

больше во всем их существе на это время и не останется, кроме этого чувства.

Такой господин так и прет прямо к цели, как взбесившийся бык, наклонив вниз

рога, и только разве стена его останавливает. (Кстати: перед стеной такие

господа, то есть непосредственные люди и деятели, искренно пасуют. Для них стена

- не отвод, как например для нас, людей думающих, а следственно, ничего не

делающих; не предлог воротиться с дороги, предлог, в который наш брат

обыкновенно и сам не верит, но которому всегда очень рад. Нет, они пасуют со

всею искренностью. Стена имеет для них что-то успокоительное,

нравственно-разрешающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое... Но

об стене после. )Ну-с, такого-то вот непосредственного человека я и считаю

настоящим, нормальным человеком, каким хотела его видеть сама нежная мать -

природа, любезно зарождая его на земле. Я такому человеку до крайней желчи

завидую. Он глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный человек и

должен быть глуп, почему вы знаете? Может быть, это даже очень красиво. И я тем

более убежден в злом, так сказать, подозрении, что если, например, взять антитез

нормального человека, то есть человека усиленно сознающего, вышедшего, конечно,

не из лона природы, а из реторты (это уже почти мистицизм, господа, но я

подозреваю и это), то этот ретортный человек до того иногда пасует перед своим

антитезом, что сам себя, со всем своим усиленным сознанием, добросовестно

считает за мышь, а не за человека. Пусть это и усиленно сознающая мышь, но

все-таки мышь, а тут человек, а следственно..., и проч. И, главное, он сам, сам

ведь считает себя за мышь; его об этом никто не просит; а это важный пункт.

Взглянем же теперь на эту мышь в действии. Положим, например, она тоже обижена

(а она почти всегда бывает обижена) и тоже желает отомстить. Злости-то в ней,

может, еще и больше накопится, чем в l'homme de la nature et de la verite[3].

Гадкое, низкое желаньице воздать обидчику тем же злом, может, еще и гаже

скребется в ней, чем в l'homme de la nature et de la verite, потому что l'homme

de la nature et de la verite, по своей врожденной глупости, считает свое мщенье

просто-запросто справедливостью; а мышь, вследствие усиленного сознания,

отрицает тут справедливость. Доходит наконец до самого дела, до самого акта

отмщения. Несчастная мышь кроме одной первоначальной гадости успела уже

нагородить кругом себя, в виде вопросов и сомнений, столько других гадостей; к

одному вопросу подвела столько неразрешенных вопросов, что поневоле кругом нее

набирается какая-то роковая бурда, какая-то вонючая грязь, состоящая из ее

сомнений, волнений и, наконец, из плевков, сыплющихся на нее от непосредственных

деятелей, предстоящих торжественно кругом в виде судей и диктаторов и хохочущих

над нею во всю здоровую глотку. Разумеется, ей остается махнуть на все своей

лапкой и с улыбкой напускного презренья, которому и сама она не верит, постыдно

проскользнуть в свою щелочку.

Назад Дальше