Записки из подполья - Достоевский Федор Михайлович 25 стр.


.. а вовсе

еще не решилась остаться и непременно уйдет, как только долг заплатит... "Ну и

там был этот студент, весь вечер танцевал, говорил с ней, и оказалось, что он

еще в Риге, еще ребенком был с ней знаком, вместе играли, только уж очень давно,

- и родителей ее знает, но что об этом он ничего-ничего-ничего не знает и не

подозревает! И вот на другой день после танцев (три дня назад) он и прислал

через приятельницу, с которой она на вечер ездила, это письмо... и... ну вот и

все".

Она как-то стыдливо опустила свои сверкавшие глаза, когда кончила рассказывать.

Бедненькая, она хранила письмо этого студента как драгоценность и сбегала за

этой единственной своей драгоценностью, не желая, чтоб я ушел, не узнав о том,

что и ее любят честно и искренно, что и с ней говорят почтительно. Наверно,

этому письму так и суждено было пролежать в шкатулке без последствий. Но все

равно; я уверен, что она всю жизнь его хранила бы как драгоценность, как

гордость свою и свое оправдание, и вот теперь сама в такую минуту вспомнила и

принесла это письмо, чтоб наивно погордиться передо мной, восстановить себя в

моих глазах, чтоб и я видел, чтоб и я похвалил. Я ничего не сказал, пожал ей

руку и вышел. Мне так хотелось уйти... Я прошел всю дорогу пешком, несмотря на

то, что мокрый снег все еще валил хлопьями. Я был измучен, раздавлен, в

недоумении. Но истина уже сверкала из-за недоумения. Гадкая истина!

VIII

Я, впрочем, не скоро согласился признать эту истину. Проcнувшись наутро после

нескольких часов глубокого, свинцового сна и тотчас же сообразив весь вчерашний

день, я даже изумился моей вчерашней сантиментальности с Лизой, всем этим

"вчерашним ужасам и жалостям". "Ведь нападет же такое бабье расстройство нервов,

тьфу! - порешил я. - И на что это мой адрес всучил я ей? Что, если она придет? А

впрочем, пожалуй, пусть и придет; ничего..." Но, очевидно, главное и самое

важное дело теперь было не в этом: надо было спешить и во что бы ни стало скорее

спасать мою репутацию в глазах Зверкова и Симонова. Вот в чем было главное дело.

А про Лизу я даже совсем и забыл в это утро, захлопотавшись.

Прежде всего надо было немедленно отдать вчерашний долг Симонову. Я решился на

отчаянное средство: занять целых пятнадцать рублей у Антона Антоновича. Как

нарочно, он был в это утро в прекраснейшем расположении духа и тотчас же выдал,

по первой просьбе. Я так этому обрадовался, что, подписывая расписку, с каким-то

ухарским видом, небрежно сообщил ему, что вчера "покутили с приятелями в Hotel

de Paris; провожали товарища, даже, можно сказать, друга детства, и, знаете, -

кутила он большой, избалован, - ну, разумеется, хорошей фамилии, значительное

состояние, блестящая карьера, остроумен, мил, интригует с этими дамами,

понимаете: выпили лишних "полдюжины" и..." И ведь ничего; произносилось все это

очень легко, развязно и самодовольно.

Придя домой, я немедленно написал Симонову.

До сих пор любуюсь, вспоминая истинно джентльменский, добродушный, открытый тон

моего письма. Ловко и благородно, а, главное, совершенно без лишних слов, я

обвинил себя во всем. Оправдывался я, "если только позволительно мне еще

оправдываться", тем, что, по совершенной непривычке к вину, опьянел с первой

рюмки, которую (будто бы) выпил еще до них, когда поджидал их в Hotel de Paris с

пяти до шести часов. Извинения просил я преимущественно у Симонова; его же

просил передать мои объяснения и всем другим, особенно Зверкову, которого,

"помнится мне, как сквозь сон", я, кажется, оскорбил. Я прибавлял, что и сам бы

ко всем поехал, да голова болит, а пуще всего - совестно.

Я прибавлял, что и сам бы

ко всем поехал, да голова болит, а пуще всего - совестно. Особенно доволен

остался я этой "некоторой легкостью", даже чуть не небрежностию (впрочем,

совершенно приличною), которая вдруг отразилась в моем пере и лучше всех

возможных резонов, сразу, давала им понять, что я смотрю "на всю эту вчерашнюю

гадость" довольно независимо; совсем-таки, вовсе-таки не убит наповал, как вы,

господа, вероятно, думаете, а напротив, смотрю так, как следует смотреть на это

спокойно уважающему себя джентльмену. Быль, дескать, молодцу не укор.

- Даже ведь какая-то игривость маркизская? - любовался я, перечитывая записку. -

А все оттого, что развитой и образованный человек! Другие бы на моем месте не

знали, как и выпутаться, а я вот вывернулся и кучу себе вновь, и все потому, что

"образованный и развитой человек нашего времени". Да и впрямь, пожалуй, это все

от вина вчера произошло. Гм... ну нет, не от вина. Водки-то я вовсе не пил, от

пяти-то до шести часов, когда их поджидал. Солгал Симонову; солгал бессовестно;

да и теперь не совестно...

А впрочем, наплевать! Главное то, что отделался.

Я вложил в письмо шесть рублей, запечатал и упросил Аполлона снести к Симонову.

Узнав, что в письме деньги, Аполлон стал почтительнее и согласился сходить. К

вечеру я вышел пройтись. Голова у меня еще болела и кружилась со вчерашнего. Но

чем более наступал вечер и чем гуще становились сумерки, тем более менялись и

путались мои впечатления, а за ними и мысли. Что-то не умирало во мне внутри, в

глубине сердца и совести, не хотело умереть и сказывалось жгучей тоской.

Толкался я больше по самым людным, промышленным улицам, по Мещанским, по

Садовой, у Юсупова сада. Особенно любил я всегда прохаживаться по этим улицам в

сумерки, именно когда там густеет толпа всякого прохожего, промышленного и

ремесленного люду, с озабоченными до злости лицами, расходящаяся по домам с

дневных заработков. Нравилась мне именно эта грошовая суетня, эта наглая

прозаичность. В этот раз вся эта уличная толкотня еще больше меня раздражала. Я

никак не мог с собой справиться, концов найти. Что-то подымалось, подымалось в

душе беспрерывно, с болью, и не хотело угомониться. Совсем расстроенный я

воротился домой. Точно как будто на душе моей лежало какое-то преступление.

Мучила меня постоянно мысль, что придет Лиза. Странно мне было то, что из всех

этих вчерашних воспоминаний воспоминание о ней как-то особенно, как-то совсем

отдельно меня мучило. Обо всем другом я к вечеру уже совсем успел забыть, рукой

махнул и все еще совершенно оставался доволен моим письмом к Симонову. Но тут я

как-то уж не был доволен. Точно как будто я одной Лизой и мучился. "Что, если

она придет? - думал я беспрерывно. - Ну что ж, ничего, пусть и придет. Гм.

Скверно уж одно то, что она увидит, например, как я живу. Вчера я таким перед

ней показался... героем... а теперь, гм! Это, впрочем, скверно, что я так

опустился. Просто нищета в квартире. И я решился вчера ехать в таком платье

обедать! А клеенчатый диван-то мой, из которого мочалка торчит! А халат-то мой,

которым нельзя закрыться! Какие клочья... И она это все увидит; и Аполлона

увидит. Эта скотина, наверно, ее оскорбит. Он придерется к ней, чтоб мне сделать

грубость. А я уж, разумеется, по обычаю, струшу, семенить перед ней начну,

закрываться полами халата, улыбаться начну, лгать начну. У, скверность! Да и не

в этом главная-то скверность! Тут есть что-то главнее, гаже, подлее! да, подлее!

И опять, опять надевать эту бесчестную лживую маску!.."

Дойдя до этой мысли, я так и вспыхнул:

"Для чего бесчестную? Какую бесчестную? Я говорил вчера искренно.

Назад Дальше