Записки из подполья - Достоевский Федор Михайлович 24 стр.


Может быть, такая же, как ты, была, гордая, обидчивая, на других не

похожая, королевной смотрела и сама знала, что целое счастье того ожидает, кто

бы ее полюбил и кого бы она полюбила. Видишь, чем кончилось? И что, если в ту

самую минуту, когда она колотила этой рыбой о грязные ступени, пьяная да

растрепанная, что, если в ту минуту ей припомнились все ее прежние, чистые годы

в отцовском доме, когда еще она в школу ходила, а соседский сын ее на дороге

подстерегал, уверял, что всю жизнь ее любить будет, что судьбу свою ей положит,

и когда они вместе положили любить друг друга навеки и обвенчаться, только что

вырастут большие! Нет, Лиза, счастье, счастье тебе, если где-нибудь там, в углу,

в подвале, как давешняя, в чахотке поскорее помрешь. В больницу, говоришь ты?

Хорошо - свезут, а если ты еще хозяйке нужна? Чахотка такая болезнь; это не

горячка. Тут до последней минуты человек надеется и говорит, что здоров. Сам

себя тешит. А хозяйке-то и выгодно. Не беспокойся, это так; душу, значит,

продала, а к тому же деньги должна, значит и пикнуть не смеешь. А умирать

будешь, все тебя бросят, все отвернутся, - потому, что с тебя тогда взять? Еще

тебя же попрекнут, что даром место занимаешь, не скоро помираешь. Пить не

допросишься, с ругательством подадут: "Когда, дескать, ты, подлячка, издохнешь;

спать мешаешь - стонешь, гости брезгают". Это верно; я сам подслушал такие

слова. Сунут тебя, издыхающую, в самый смрадный угол в подвале, - темень,

сырость; что ты, лежа-то одна, тогда передумаешь? Помрешь, - соберут наскоро,

чужой рукой, с ворчаньем, с нетерпением, - никто-то не благословит тебя,

никто-то не вздохнет по тебе, только бы поскорей тебя с плеч долой. Купят

колоду, вынесут, как сегодня ту, бедную, выносили, в кабак поминать пойдут. В

могиле слякоть, мразь, снег мокрый, - не для тебя же церемониться? "Спущай-ка

ее, Ванюха; ишь ведь "учась" и тут верх ногами пошла, таковская. Укороти

веревки-то, пострел". - Ладно и так. - "Чего ладно? Ишь на боку лежит. Человек

тоже был али нет? Ну да ладно, засыпай". И ругаться-то из-за тебя долго не

захотят. Засыплют поскорей мокрой синей глиной и уйдут в кабак... Тут и конец

твоей памяти на земле; к другим дети на могилу ходят, отцы, мужья, а у тебя - ни

слезы, ни вздоха, ни поминания, и никто-то, никто-то, никогда в целом мире не

придет к тебе; имя твое исчезнет с лица земли - так, как бы совсем тебя никогда

не бывало и не рождалось! Грязь да болото, хоть стучи себе там по ночам, когда

мертвецы встают, в гробовую крышу: "Пустите, добрые люди, на свет пожить! Я жила

- жизни не видала, моя жизнь на обтирку пошла; ее в кабаке на Сенной пропили;

пустите, добрые люди, еще раз на свете пожить!.."

Я вошел в пафос до того, что у меня самого горловая спазма приготовлялась, и...

вдруг я остановился, приподнялся в испуге и, наклонив боязливо голову, с

бьющимся сердцем начал прислушиваться. Было от чего и смутиться.

Давно уже предчувствовал я, что перевернул всю ее душу и разбил ее сердце, и,

чем больше я удостоверялся в том, тем больше желал поскорее и как можно сильнее

достигнуть цели. Игра, игра увлекла меня; впрочем, не одна игра...

Я знал, что говорю туго, выделанно, даже книжно, одним словом, я иначе и не

умел, как "точно по книжке". Но это не смущало меня; я ведь знал,

предчувствовал, что меня поймут и что самая эта книжность может еще больше

подспорить делу. Но теперь, достигнув эффекта, я вдруг струсил. Нет, никогда,

никогда еще я не был свидетелем такого отчаяния! Она лежала ничком, крепко

уткнув лицо в подушку и обхватив ее обеими руками. Ей разрывало грудь. Все

молодое тело ее вздрагивало, как в судорогах.

Но теперь, достигнув эффекта, я вдруг струсил. Нет, никогда,

никогда еще я не был свидетелем такого отчаяния! Она лежала ничком, крепко

уткнув лицо в подушку и обхватив ее обеими руками. Ей разрывало грудь. Все

молодое тело ее вздрагивало, как в судорогах. Спершиеся в груди рыдания теснили,

рвали ее и вдруг воплями, криками вырывались наружу. Тогда еще сильнее приникала

она к подушке: ей не хотелось, чтобы кто-нибудь здесь, хоть одна живая душа

узнала про ее терзание и слезы. Она кусала подушку, прокусила руку свою в кровь

(я видел это потом) или, вцепившись пальцами в свои распутавшиеся косы, так и

замирала в усилии, сдерживая дыхание и стискивая зубы. Я было начал что-то

говорить ей, просить ее успокоиться, но почувствовал, что не смею, и вдруг сам,

весь в каком-то ознобе, почти в ужасе, бросился ощупью, кое-как наскоро

сбираться в дорогу. Было темно: как ни старался я, но не мог кончить скоро.

Вдруг я ощупал коробку спичек и подсвечник с цельной непочатой свечой. Только

лишь свет озарил комнату, Лиза вдруг вскочила, села и с каким-то искривленным

лицом, с полусумасшедшей улыбкой, почти бессмысленно посмотрела на меня. Я сел

подле нее и взял ее руки; она опомнилась, бросилась ко мне, хотела было

обхватить меня, но не посмела и тихо наклонила передо мной голову.

- Лиза, друг мой, я напрасно... ты прости меня, - начал было я, - но она сжала в

своих пальцах мои руки с такою силою, что я догадался, что не то говорю, и

перестал.

- Вот мой адрес, Лиза, приходи ко мне.

- Приду... - прошептала она решительно, все еще не подымая своей головы.

- А теперь я уйду, прощай... до свидания.

Я встал, встала и она и вдруг вся закраснелась, вздрогнула, схватила лежавший на

стуле платок и набросила себе на плечи до самого подбородка. Сделав это, она

опять как-то болезненно улыбнулась, покраснела и странно поглядела на меня. Мне

было больно; я спешил уйти, стушеваться.

- Подождите, - сказала она вдруг, уже в сенях у самых дверей, останавливая меня

рукою за шинель, поставила впопыхах свечу и убежала, - видно, вспомнила про

что-то или хотела мне принести показать. Убегая, она вся покраснела, глаза ее

блестели, на губах показалась улыбка, - что бы такое? Я поневоле дождался; она

воротилась через минуту, со взглядом, как будто бросившим прощения за что-то.

Вообще это уже было не то лицо, не тот взгляд, как давеча, - угрюмый,

недоверчивый и упорный. Взгляд теперь ее был просящий, мягкий, а вместе с тем

доверчивый, ласковый, робкий. Так смотрят дети на тех, кого очень любят и у кого

чего-нибудь просят. Глаза у ней были светло-карие, прекрасные глаза, живые,

умевшие отразить в себе и любовь, и угрюмую ненависть.

Не объясняя мне ничего, - как будто я, как какое-нибудь высшее существо, должен

был знать все без объяснений, - она протянула мне бумажку. Все лицо ее так и

просияло в это мгновение самым наивным, почти детским торжеством. Я развернул.

Это было письмо к ней от какого-то медицинского студента или в этом роде, -

очень высокопарное, цветистое, но чрезвычайно почтительное объяснение в любви.

Не припомню теперь выражений, но помню очень хорошо, что сквозь высокий слог

проглядывало истинное чувство, которого не подделаешь. Когда я дочитал, то

встретил горячий, любопытный и детски-нетерпеливый взгляд ее на себе. Она

приковалась глазами к моему лицу и в нетерпении ждала - что я скажу? В

нескольких словах, наскоро, но как-то радостно и как будто гордясь, она

объяснила мне, что была где-то на танцевальном вечере, в семейном доме, у одних

"очень, очень хороших людей, семейных людей и где ничего еще не знают, совсем

ничего", - потому что она и здесь-то еще только внове и только так.

Назад Дальше