Стоит читает, а сам гладит себя по голой груди с самым идиотским выражением лица.
Вечно он гладил себя по то груди, то по животу. Он себя просто обожал. И Вдруг говорит:
- Что за чертовщина, Холден? Тут про какую-то дурацкую рукавицу!
- Ну так что же? - спрашиваю я. Ледяным голосом.
- То есть как это - что же? Я же тебе говорил, надо описать комнату или дом, балда!
- Ты сказал, нужно какое-нибудь описание. Не все ли равно, что описывать - рукавицу или еще что?
- Эх, черт бы тебя подрал! - Он разозлился не на шутку. Просто рассвирепел. - Все ты делаешь через ж... кувырком. - Тут он посмотрел на
меня. - Ничего удивительного, что тебя отсюда выкинули, - говорит. - Никогда ты ничего не сделаешь по-человечески. Никогда! Понял?
- Ладно, ладно, отдай листок! - говорю. Подошел, выхватил у него этот треклятый листок, взял и разорвал.
- Что за черт? - говорит. - Зачем ты разорвал?
Я ему даже не ответил. Бросил клочки в корзинку, и все. Потом лег на кровать, и мы оба долго молчали. Он разделся, остался в одних трусах,
а я закурил, лежа на кровати. Курить в спальнях не полагается, но поздно вечером, когда одни спят, а другие ушли, никто не заметит, что пахнет
дымом. И потом мне хотелось позлить Стрэдлейтера. Он из себя выходил, когда нарушал правила. Сам он никогда в спальне не курил. А я курил.
Так он и не сказал ни единого словечка про Джейн, ничего. Тогда я сам заговорил:
- Поздно же ты явился, черт побери, если ее отпустили только до девяти тридцати. Она из-за тебя не опоздала, вернулась вовремя?
Он сидел на краю своей койки и стриг ногти на ногах, когда я с ним заговорил.
- Самую малость опоздала, - говорит. - А какого черта ей было отпрашиваться только до половины десятого, да еще в субботу?
О господи, как я его ненавидел в эту минуту!
- В Нью-Йорк ездили? - спрашиваю.
- Ты спятил? Как мы могли попасть в Нью-Йорк, если она отпросилась только до половины десятого?
- Жаль, жаль! - сказал я.
Он посмотрел на меня.
- Слушай, если тебе хочется курить, шел бы ты в уборную. Ты-то отсюда выметаешься, а мне торчать в школе, пока не окончу.
Я на него даже внимания не обратил, будто его и нет. Курю как сумасшедший, и все. Только повернулся на бок и смотрю, как он стрижет свои
подлые ногти. Да, ничего себе школа! Вечно при тебе то прыщи давят, то ногти на ногах стригут.
- Ты ей передал от меня привет? - спрашиваю.
- Угу.
Черта лысого он передал, подонок!
- А что она сказала? Ты ее спросил, она по-прежнему ставит все дамки в последний ряд?
- Нет. Не спросил. Что мы с ней - в шашки играли весь вечер, как, по-твоему?
Я ничего ему не ответил. Господи, как я его ненавидел! - Раз вы не ездили в Нью-Йорк, где же вы с ней были? - спросил я немного погодя. Я
ужасно старался, чтоб голос у меня не дрожал, как студень. Нервничал я здорово. Видно, чувствовал, что что-то неладно.
Он наконец обрезал ногти. Встал с кровати в одних трусиках и вдруг начал дурака валять. Подошел ко мне, нагнулся и стал меня толкать в
плечо - играет гад.
- Брось, - говорю, - куда же вы девались, раз вы не поехали в Нью-Йорк?
- Никуда.
Сидели в машине, и все! - Он опять стал толкать меня в плечо, дурак такой.
- Брось! - говорю. - В чьей машине?
- Эда Бэнки.
Эд Бэнки был наш тренер по баскетболу. Этот Стрэдлейтер ходил у него в любимчиках, он играл центра в школьной команде, и Эд Бэнки всегда
давал ему свою машину. Вообще ученикам не разрешалось брать машину у преподавателей, но эти скоты спортсмены всегда заодно. Во всех школах, где
я учился, эти скоты заодно.
А Стрэдлейтер все делает вид, будто боксирует с тенью, все толкает меня в плечо и толкает. В руках у него была зубная щетка, и он сунул ее
в рот.
- Что ж вы с ней делали? Путались в машине Эда Бэнки? - голос у меня дрожал просто ужал до чего.
- Ай-ай-ай, какие гадкие слова! Вот я сейчас намажу тебе язык мылом!
- Было дело?
- Это профессиональная тайна, братец мой!
Дальше я что-то не очень помню. Знаю только, что я вскочил с постели, как будто мне понадобилось коекуда, и вдруг ударил его со всей силы,
прямо по зубной щетке, чтобы она разодрала его подлую глотку. Только не попал. Промахнулся. Стукнул его по голове, и все. Наверно, ему было
больно, но не так, как мне хотелось. Я бы его мог ударить больнее, но я бил правой рукой. А я ее как следует не могу сжать. Помните, я вам
говорил, как я разбил эту руку.
Но тут я очутился на полу, а он сидел на мне красный как рак. Понимаете, уперся коленями мне в грудь, а весил он целую тонну. Руки мне
зажал, чтоб я его не ударил. Убил бы я его, подлеца.
- Ты что, спятил? - повторяет, а морда у него все краснее и краснее, у болвана.
- Пусти, дурак! - говорю. Я чуть не ревел, честное слово. - Уйди от меня, сволочь поганая, слышишь?
А он не отпускает. Держит мои руки, а я его обзываю сукиным сыном и всякими словами часов десять подряд. Я даже не помню, что ему говорил.
Я ему сказал, что он воображает, будто он может путаться с кем угодно. Я ему сказал, что ему безразлично, переставляет девчонка шашки или нет, и
вообще ему все безразлично, потому что он кретин. Он ненавидел, когда его обзывали кретином. Все кретины ненавидят, когда их называют кретинами.
- Ну-ка замолчи, Холден! - говорит, а рожа у самого глупая, красная. - Замолчи, слышишь!
- Ты даже не знаешь, как ее зовут - Джин или Джейн, кретин несчастный!
- Замолчи, Холден, тебе говорят, черт подери! - Я его-таки вывел из себя. - Замолчи, или я тебе так врежу!
- Сними с меня свои вонючие коленки, болван, идиот!
- Я тебя отпущу - только замолчи! Замолчишь?
Я ему не ответил.
Он опять сказал:
- Если отпущу, ты замолчишь?
- Да.
Он слез с меня, и я тоже встал. От его паршивых коленок у меня вся грудь болела.
- Все равно ты кретин, слабоумный идиот, сукин сын! - говорю.
Тут он совсем взбесился. Тычет мне под нос свой толстый палец, кретин этакий, грозит:
- Холден, в последний раз предупреждаю, если ты не заткнешь глотку, я тебе как дам...
- А чего мне молчать? - спрашиваю, а сам уже ору на него:
- В том-то и беда с вами, кретинами. Вы и поговорить по-человечески не можете.