Вполне вероятно, что, теряя в конкретном, он приобретал в абстрактном, лучше чувствуя структурные элементы линии, границы, контура и развивая в себе некую сходную с дарованием Пикассо способность видеть и воспроизводить абстрактную организацию, заложенную в конкретном, но скрытую от "нормального" глаза... Впрочем, боюсь, в последних его картинах остались лишь хаос и агнозия.
Мы вернулись в большую музыкальную гостинную с "Безендорфером", где П., напевая, доедал последнее пирожное.
-- Что ж, доктор Сакс, -- сказал он мне, -- вижу, вы нашли во мне интересного пациента. Скажите, что со мной не так? Я готов выслушать ваши рекомендации.
-- Не буду говорить о том, что не так, -- ответил я, -- зато скажу, что так. Вы замечательный музыкант, и музыка -- ваша жизнь. Музыка всегда была в центре вашего существования -- постарайтесь, чтобы впредь она заполнила его целиком.
Все это случилось четыре года назад, и с тех пор я профессора П. не видел. Но часто думал о нем -- человеке, который утратил визуальность, но сохранил обостренную музыкальность. Похоже, музыка полностью заняла у него место образа. Лишенный "образа тела", П. умел слышать его музыку. Оттого-то он так легко и свободно двигался -- и оторопело замирал, когда музыка прерывалась, и вместе с ней "прерывался" внешний мир...
В книге "Мир как воля и представление" Шопенгауэр говорит о музыке как о "чистой воле". Думаю, философа глубоко поразила бы история человека, который утратил мир как представление, но сохранил его как музыкальную волю -- сохранил, добавим, до конца жизни, ибо, несмотря на постепенно прогрессирующую болезнь (массивную опухоль или дегенеративный процесс в зрительных отделах головного мозга), П. жил этой волей, продолжал преподавать и служить музыке до самых последних дней.
Постскриптум
Как истолковать своеобразную неспособность профессора П. идентифицировать перчатку как перчатку? Ясно, что, несмотря на изобилие возникавших у него когнитивных гипотез, он не мог вынести когнитивного суждения -- интуитивного, личного, исчерпывающего, конкретного суждения, в котором человек выражает свое понимание, свое видение того, как вещь относится к другим вещам и к себе самой. Именно такого видения и не было у П., хотя все прочие его суждения формировались легко и адекватно. С чем это было связано -- с недостатком визуальной информации, с дефектом ee обработки? (Такого рода вопросы задает классическая, схематическая неврология). Или же нечто оказалось нарушено в базовой установке П., и в результате он потерял способность лично соотноситься с увиденным?
Эти два толкования не исключают друг друга -- они могут сосуществовать и использоваться одновременно. Явно или неявно это признается в классической неврологии: неявно -- у Макрэ, который считает объяснения, использующие идеи дефектных схем и процессов визуальной обработки, не вполне удовлетворительными; явно -- Голдштейном, когда он говорит об "абстрактном режиме восприятия". Однако идея абстрактного режима в случае П. тоже ничего не объясняет. Возможно, неадекватно здесь само понятие "суждения". Дело в том, что П. обладал способностью перехода в абстрактный режим; более того, он мог фунционировать только в этом режиме. Именно абсурдная, ничем не оживляемая абстрактность восприятия не позволяла ему усматривать индивидуальное и конкретное, отнимая способность суждения.
Любопытно, что неврология и психология, изучая множество разнообразных явлений, почти никогда не обращаются к феномену "суждения". А ведь именно крах суждения -- либо в зрительной сфере, как у П., либо в более широкой области, как у пациентов с синдромами Корсакова или лобной доли (см. главы 12 и 13) -- составляет сущность значительного числа нейропсихологических расстройств. Несмотря на то, что такие расстройства серьезно нарушают восприятие, нейропсихология о них систематически умалчивает.
Здесь следует подчеркнуть, что суждение является одной из самых важных наших способностей -- как в философском (кантианском) смысле, так и в смысле эмпирическом и эволюционном.
Здесь следует подчеркнуть, что суждение является одной из самых важных наших способностей -- как в философском (кантианском) смысле, так и в смысле эмпирическом и эволюционном. Животные и люди легко обходятся без "абстрактного режима восприятия", однако, утратив способность распознавания, обязательно погибнут. Суждение, похоже, является первейшей из высших функций сознания, однако в классической неврологии оно игнорируется или неверно интерпретируется. Причины такого нелепого положения дел скрыты в истории развития и исходных предположениях самой этой науки.
Как и классическая физика, классическая неврология всегда была механистической, начиная с машинных аналогий Хьюлингса Джексона и кончая компьютерными аналогиями сегодняшнего дня. Мозг, безусловно, является машиной и компьютером (все модели классической неврологии в той или иной мере обоснованны), однако составляющие нашу жизнь и бытие ментальные процессы обладают не только механической и абстрактной, но и личностной природой и, наряду с классификацией и категоризацией, включают в себя также суждения и чувства. И когда эти последние исчезают, мы становимся похожи на вычислительную машину, как это произошло в случае с профессором П. Отказываясь исследовать чувства и суждения и вытравляя из наук о восприятии всякое личностное содержание, мы заражаем сами эти науки всеми расстройствами, от которых страдал П., и искажаем таким образом наше собственное понимание конкретного и реального.
Итак, между неврологией и психологией в их сегодняшнем состоянии и моим пациентом есть некое комическое и одновременно трагическое сходство. Так же как профессору П., нам необходимо конкретное и реальное -- и так же, как он, мы не можем его усмотреть. Наши науки о восприятии страдают от агнозии, которая по своей природе подобна агнозии героя этого рассказа. Его случай может послужить предупреждением -- это притча о том, что происходит с наукой, которая игнорирует все связанное с суждением, с конкретностью и индивидуальностью, и становится целиком механистической и абстрактной.
...Каждый пациент, особенно такой экстраординарный, как профессор П., кажется единственным в своем роде. Я крайне сожалел, что по не зависящим от меня обстоятельствам не смог продолжить наблюдение за П. -- ни в духе описанных обследований, ни с целью определения патологии, вызывавшей его расстройство. Каково же было мое облегчение, когда через некоторое время в одном из номеров журнала "Brain" за 1956 год я наткнулся на статью с подробным описанием поразительно похожего случая. И в нейропсихологическом, и в феноменологическом отношении он был практически идентичен случаю профессора П., несмотря на то, что лежащая в основе заболевания патология (проникающая травма головы) и все личные обстоятельства были другие. Авторы посчитали результаты своих наблюдений "уникальными в документированной истории расстройства"; все ими обнаруженное, похоже, вызвало у них такое же удивление, какое в свое время испытал и я. Всех, кто заинтересуется этим случаем, я отсылаю к самой статье (см. библиографию к настоящей главе); здесь же ограничусь кратким ее пересказом и цитатами.
Пациентом Макрэ и Тролла был молодой человек в возрасте 32 лет. После тяжелой автомобильной аварии он несколько недель пролежал без сознания, а очнувшись, стал жаловаться на неспособность узнавать людей. Он не узнавал жену и детей, исчезли и все остальные знакомые лица. Оставались, правда, трое его коллег по работе, которых ему удавалось зрительно идентифицировать -- у одного был тик, и он моргал, у другого на щеке выделялась большая родинка, третий же был "такой худой и длинный, что его ни с кем не спутаешь". Каждый из этих троих, подчеркивают авторы, распознавался по единственному заметному признаку; всех остальных пациент различал только по голосу.
Макрэ и Тролл добавляют, что он с трудом узнавал себя в зеркале во время утреннего туалета: "В начале периода выздоровления, бреясь, он часто задавался вопросом, чье лицо смотрит на него из зеркала, и, хорошо понимая, что физическое присутствие другого исключено, все-таки делал гримасы и высовывал язык "просто, чтобы проверить".