Чашу с отравой от его губ отводит внезапно раздавшийся пасхальный благовест. Зна-менательно, однако, что Фауста «возвращает земле» не ожившее
религиозное чувство, а только память о детстве, когда он в дни церковных торжеств так живо чувствовал единение с народом. После того как
«созерцательное начало», тяга к оторванному от жизни познанию, чуть было не довело Фауста до самоубийства, до безумной эгоистической решимости:
купить истину ценою жизни (а стало быть, овладеть ею без пользы для «ближних», для человечества), в нем, Фаусте, вновь одерживает верх его «тяга
к действию», его готовность служить народу, быть заодно с народом.
В живом общении с народом мы видим Фауста в следующей сцене – «У ворот». Но и здесь Фаустом владеет трагическое сознание своего бессилия:
простые люди любят Фауста, чествуют его как врача-исцелителя; он же, Фауст, напротив, самого низкого мнения о своем лекарском искусстве, он даже
полагает, что «…своим мудреным зельем… самой чумы по-хлеще бушевал». С сердечной болью Фауст сознает, что и столь дорогая ему народная лю-бовь,
по сути, не заслужена им, более того – держится на обмане.
Так замыкается круг: обе «души», заключенные в груди Фауста («созерцательная» и «действенная»), остаются в равной мере неудовлетворенными. В
этот-то миг трагического недовольства к нему и является Мефистофель в образе пуделя.
Очень важна сцена «Рабочая комната Фауста». Неутомимый доктор трудится над пе-реводом евангельского стиха: «В начале было Слово». Передавая его
как: «В начале было Дело», Фауст подчеркивает не только действенный, подвижно-материальный характер мира, но и собственную твердую решимость
действовать. Более того, в этот миг он как бы предчувствует свой особый путьдейственного познания. Проходя «чреду все более высоких и чистых
видов деятельности», освобождаясь от низких и корыстных стремлений, Фауст, по мысли автора, должен подняться на такую высоту деятельности,
которая в то же время бу-дет и высшей точкой познавательного созерцания: в повседневной суровой борьбе его умст-венному взору откроется высшая
цель всего человеческого развития.
Но пока Фауст лишь смутно предвидит этот предназначенный ему путь действенного познания: еще он по-прежнему полагается на «магию» или на
«откровение», почерпнутое в Священном писании. Такая двойственность фаустовского сознания поддерживает в Мефи-стофеле твердый расчет на то, что
он завладеет душою Фауста. Теперь он воочию является ему, отбросив личину пуделя, «в одежде странствующего студента».
Вот, значит, чем был пудель начинен!
Скрывала школяра в себе собака?
Но обольщение строптивого доктора дается черту не так-то легко. Пока Мефистофель завлекает Фауста земными усладами, тот остается непреклонным.
«Что можешь ты пообе-щать, бедняга?» – саркастически спрашивает он искусителя и тут же разоблачает всю ми-зерность его соблазнов:
Ты пищу дашь, не сытную ничуть.
Дашь золото, которое, как ртуть,
Меж пальцев растекается; зазнобу,
Которая, упав тебе на грудь,
Уж норовит к другому ушмыгнуть…
Увлеченный смелой мыслью развернуть с помощью Мефистофеля живую, всеобъем-лющую деятельность, Фауст выставляет собственные условия договора:
Мефистофель дол-жен ему служить вплоть до первого мига, когда он, Фауст, успокоится, довольствуясь дос-тигнутым:
Едва я миг отдельный возвеличу,
Вскричав: «Мгновение, повремени!» –
Все кончено, и я твоя добыча,
И мне спасенья нет из западни.
Тогда вступает в силу наша сделка,
Тогда ты волен, – я закабален.
Тогда пусть станет часовая стрелка,
По мне раздастся похоронный звон.
Мефистофель принимает условия Фауста. Своим холодным критическим умом он пришел к ряду мелких, «коротеньких» истин, которые считает незыблемыми.
Так, он уверен, что все мироздание («вселенная во весь объем»), на охват которого – делом и мыслью – столь смело посягает Фауст, ему, как любому
человеку, никогда не станет доступно. «Конечность», краткосрочность всякой человеческой жизни Мефистофелю представляется непреодолимой преградой
для такого рода познавательной и практической деятельности. Ведь Фауст «всего лишь человек», а потому будет иметь дело только с несовершенными,
преходящими явлениями мира. Постоянная неудовлетворенность в конце концов утомит его, и тогда он все же «возвеличит отдельный миг» –
недолговечную ценность «конечного» бытия, а стало быть, изменит своему стремлению к бесконечному совершенствованию.
Такой расчет (ошибочный, как мы увидим, ибо Фауст сумеет «расширить» свою жизнь до жизни всего человечества) теснейшим образом связан с
характером интеллекта Мефи-стофеля. Он – «дух, всегда привыкший отрицать», и уже поэтому может быть только хули-телем земного несовершенства.
Его нигилистическая критика лишь внешне совпадает с бла-городным недовольством Фауста – обратной стороной безграничной Фаустовой веры в лучшее
будущее на этой земле.
Когда Мефистофель аттестует себя как
Часть силы той, что без числа
Творит добро, всему желая зла, –
он, по собственному убеждению, только кощунствует. Под «добром» он здесь сарка-стически понимает свои беспощадный абсолютный нигилизм:
Я дух, всегда привыкший отрицать.
И с основаньем: ничего не надо.
Нет в мире вещи, стоящей пощады.
Творенье не годится никуда.
Неспособный на постижение «вселенной во весь объем», Мефистофель не допускает мысли, что на него, Мефистофеля, возложена некая положительная
задача, что он и вправду «часть силы», вопреки ее воле «творящей добро». Такая слепота не даст ему и впредь запо-дозрить, что, разрушая
преходящие иллюзии Фауста, он на деле помогает ему в его неуто-мимых поисках истины.
Более того, Мефистофель верит не только в свою победу над одиноким правдоискате-лем, но и в конечную победу лжи над правдой, всемирного мрака
над всемирным светом. Эта «сатанинская космогония» будет питать самонадеянность Мефистофеля на всем протя-жении обеих частей трагедии.
Странствие Фауста в сопровождении Мефистофеля начинается с веселой чертовщины в сценах «Погреб Ауэрбаха в Лейпциге» и «Кухня ведьмы», где
колдовской напиток воз-вращает Фаусту его былую молодость. Осью дальнейшего драматического действия первой части «Фауста» становится так
называемая «трагедия Маргариты».
Маргарита – первое искушение на пути Фауста, первый соблазн возвеличить отдель-ный «прекрасный миг». Покориться чарам Маргариты означало бы так
или иначе подписать мировую с окружающей действительностью. Маргарита, Гретхен, при всей ее обаятельности и девической невинности, – плоть от
плоти несовершенного мира, в котором она живет. Бесспорно, в ней много хорошего, доброго, чистого. Но это пассивно-хорошее, пассивно-доброе само
по себе не сделает ее жизнь ни хорошей, ни доброй. По своей воле она дурного не выберет, но жизнь может принудить ее и к дурному.