Теперь же швейцар в синей с золотом одежде выкрикивал: «Только стоячие места, все сидячие проданы, только стоячие!» А ведь в зале было три тысячи мест.
Несмотря на предупреждение швейцара, сотни людей столпились у тройных дверей, пытаясь проникнуть внутрь. Взъерошенная толпа пыхтела, рявкала, рычала: «…прокатить бы их на бревне… потаскушки… бесноватые, вот они кто… я и к больной кошке бабу-врача не вызвал бы… свободная любовь, я бы им показал свободную любовь — дубиной… шайка полоумных анархисток…»
Накал толпы, правда, не достигал той степени, когда люди уже теряют человеческий облик. Все-таки здесь присутствовало слишком много сочувствующих суфражистскому движению, слишком многие не верили, чтобы слова доктора Уормсер были процитированы правильно. Интересно, что такие защитники находились либо среди преуспевающих «видных граждан» города, либо среди грубоватых, но опрятно одетых рабочих, а среди почтенных обывателей, не принадлежащих ни к низам, ни к верхам, их не нашлось ни одного. Портик Симфонического зала с мраморными колоннами, напоминавшими сильно отполированный хлебный пудинг, безмятежный, но несколько глуповатый бюст Моцарта в нише, эта атмосфера вечерних туалетов, шипра и Ежегодного бала общества святого Венцеслава не поощряли к буйству. Нет, подумала Энн, до линчевания дело не дойдет, но они могут заглушить речь доктора Уормсер. Ей вдруг показалось, что она никогда еще не встречала такого замечательного и разумного человека, как Мальвина Уормсер.
За кулисами они увидели доктора Уормсер, — она выглядела спокойной, но руки у нее дрожали. Стройная миссис Дадли Коукс, в строгом черном платье из крепа с единственным украшением — ниткой кораллов, была тут же и волновалась меньше всех.
— Проклятые газетчики! — сердито заметила она. — Не объясните ли вы мне, отчего каждый репортер и редактор в отдельности может быть либералом и даже красным, но сама газета всегда консервативна, точно корь? Не беспокойтесь, доктор Уормсер, в зале сидят мой Дадли и два моих огромных и роскошно — глупых братца. Они, несомненно, заехали в клуб выпить и теперь справятся по крайней мере с тремя сотнями хулиганов.
Однако любезная болтовня миссис Коукс не ослабила напряжения. «Артистическая» была мрачным помещением с оштукатуренными стенами, о которые тушили папиросы, с рядами шатких кухонных табуретов и унылыми грудами легких складных стульев и нотных пюпитров. А Секира сидела у стола и барабанила по нему пальцами самым раздражающим образом; доктор Уормсер шагала, вернее, каталась взад-вперед, и губы ее шевелились — она репетировала.
Стрелки часов так медленно подвигались к половине девятого — часу, на который была назначена речь, — что казалось, будто они вообще остановились.
Из зала доносился смех, издевательские свистки, гул возбужденных голосов, топанье ног.
— Двадцать семь минут девятого. Ох, давайте начнем, доктор, и покончим с этим, — простонала мисс Богардес. — А вы, девушки, слушайте все четверо. Как только доктор заговорит, мигом в конец зала, и если что — попробуйте как-нибудь уладить.
Она твердым шагом прошествовала впереди обманчиво кроткой низенькой Мальвины Уормсер на сцену, где их встретил ураган иронических аплодисментов, топот и рев: «Да здравствует Секира! Да здравствует докторша! Голоса юбкам!»
Кандальная команда поспешила по боковому проходу в конец зала, битком набитый стоявшими людьми, и добралась туда как раз вовремя, чтобы услышать вступительное слово председательствовавшей мисс Богардес. Если она и нервничала за кулисами, то сейчас этот старый боевой конь, которому случалось играть в бесстрашие и перед худшей публикой, не выказывал ни малейшей неуверенности. Она оглядела зал с такой же сияющей улыбкой, с какой маленькая Эдита смотрела на громилу, — улыбкой, говорившей, что она любит их всех и не сомневается, что все они любят ее и женское избирательное право.
— Боюсь, что в неизбежной спешке, торопясь выпустить газету, наши друзья-репортеры в значительной мере преувеличили радикализм сегодняшнего оратора, — начала мисс Богардес перед затихшим залом, а затем коротко и решительно представила публике доктора Уормсер как, вероятно, величайшего врача со времени Бенджамена Раша.
К мисс Богардес, своему домашнему злу, сборище питало такую же насмешливую привязанность, с какой относятся к знаменитому городскому пьянице, который, нализавшись, непременно бьет окна в гостинице и наносит полицейским оскорбление действием, или к местному политическому деятелю, которого застали с проституткой, или к завзятому вралю-рыбаку, или к любому другому романтическому, но, главное, своему, местному чудаку. Но когда ее место заняла чужая, «язычница» доктор Уормсер, толпа взорвалась.
В сплошном густом вое Энн не могла различить отдельных голосов, кроме одного, зычного, пьяного, хрипло ревевшего: «брайся, братно в Ньорк!»
Однако доктор Уормсер была такая маленькая, милая, уютная, она так храбро держалась и умоляюще протягивала вперед пухлые ручки, что буяны утихомирились, и она смогла начать.
— Уважаемые дамы и господа, а также противники суфражистского движения!. (Смех и свистки.) Я с вами согласна. Если бы я знала себя лишь по сегодняшним вечерним газетам, я бы решительно себе не понравилась! (Смех.) Я бы сказала: «Мальвина Уормсер, убирайся из этого милого города обратно в грешный Нью-Йорк!»
Слабые аплодисменты, сквозь которые прорвался прежний грубый голос: «Ну и убрайся! Пшла! Прааливай!»
Энн протиснулась к заднему ряду и увидела буяна в середине зала у главного прохода. Он встал и вертел головой, ожидая одобрения. Это был грузный краснолицый человек, он покачивался и бессмысленно ухмылялся. Ободренная примером этого Агамемнона, разнузданная молодежь принялась опять свистеть и топать.
Рядом с Энн тупо глазели на происходящее полдюжины полицейских в форме. Энн дернула одного — из них за рукав и потребовала:
— Вы должны вывести этого пьяницу! Он устроит скандал!
— Да нет, сударыня, ничего он не устроит. Он сейчас заткнется.
Краснолицый принялся петь.
Энн вышла из себя — мгновенно, законченно и эффектно. Пробившись сквозь толпу, она бросилась вперед по проходу, как спаньель за убитой уткой; Мэгги О'Мара последовала за ней, как бультерьер, а Элеонора Кревкёр — как борзая. Но Пэт Брэмбл куда-то вдруг исчезла.
Полицейские двинулись за ними, как строй несгораемых шкафов.
Энн схватила краснолицего за шиворот. Голос ее прозвучал негромко, но злобно:
— Вон отсюда!
Он стряхнул ее с себя, и тут Мэгги влепила ему пощечину. Это была отличная жгучая пощечина; пощечина официантки, тренировавшейся в ночных закусочных. Вся публика вскочила на ноги, все вопили, вытягивали шеи. Доктор Уормсер была забыта. Краснолицый пытался схватить Мэгги, но тут ее заслонила Элеонора, холодная, невозмутимая и тонкая, как лезвие рапиры, — и даже пьяница не решился поднять на нее руку.
(Но куда девалась Пэт? Трусиха, предательница!)
— Эй, вы! — приказала Энн ближайшему полицейскому. — Выведите его отсюда!
Но вокруг запротестовали мужчины:
— Он имеет право говорить… потаскухи вы этакие… постыдились бы… порядочными себя называете!.. Еще давать таким ведьмам право голоса?..
Полицейский довольно поспешно сказал:
— Идите-ка на свое место, сударыни! Это вы порядок нарушаете, а не он. Уходите себе, а мы тут сами разберемся.
И он ретировался, с достоинством показав зад, обтянутый синими брюками, в то время как краснолицый орал поверх худого плеча Элеоноры:
— Валяй, братцы, отшлепаем всю честную компанию, а потом возьмемся за докторшу! А ну, давай!
Ураган.