Нью-йоркские реки покачивали береговыми огнями, словно электрическими гирляндами; болота Лонг-Айленда распространяли сумерки на свою синюю Кампанью
[36]. Сверкающие огнями здания расцвечивали небо в разные цвета, делая его похожим на лоскутное одеяло. Обрывки философии, познавательный хлам, клочья видений умирали в сентиментальных сумерках. Болота были черные, плоские, красные и по окоему кишащие преступлениями. Да, Винсент Юманс сочинял музыку. В лабиринте джазовой сентиментальности слушатели ритмично качали головами, кивали друг другу с разных концов города, мысленно мчась навстречу друг другу, став обтекаемыми, будто металлические фигурки на капоте быстроходных машин.
Алабама и Дэвид гордились собой и младенцем, небрежно подчеркивая обыденность траты пятидесяти тысяч долларов за два года – пока они наводили глянец на барочный фасад своей жизни. На самом деле нет больших материалистов, чем художник, который требует от жизни вдвойне за потери и проценты от отданного ростовщику по имени Эмоция.
В те годы люди вкладывали деньги в богов.
– Доброе утро, – в мраморных фойе приветствовали посетителей банковские служащие, – вы настаиваете на Афине Палладе?
Или:
– Вы хотите, чтобы я приписал Диану к счету вашей жены?
Куда дороже обходится, если едешь на крыше такси, а не в салоне; небеса декоратора Джозефа Урбана очень дорогие, если они настоящие. Солнечный свет идет сверху, пронзая городские улицы серебряными иголками, в которые вдеты нитка обаяния, нитка «роллс-ройса», нитка О. Генри. Скучающие луны жаждут больших волн. С вожделением шлепая по своим мечтам в черном озере удовольствий, они купили на пятьдесят тысяч долларов картонную куклу-няню для Бонни, подержанный автомобиль «Мармон», офорт Пикассо, белое атласное платье, чтобы нашлось место попугаю из бисерных бусин, желтое шифоновое платье, чтобы заловить целый луг кукушкиного цвета, и еще одно платье – зеленое, как свежая, только что написанная трава на картине, два совершенно одинаковых белых костюма с бриджами, костюм маклера, английский костюм под цвет опаленных полей августа, да еще два билета в Европу – первым классом.
В паковочный ящик отправилась коллекция плюшевых медведей, шинель Дэвида, подаренное на свадьбу столовое серебро и четыре разбухших альбома с записями обо всех тех вещах, из-за которых им завидовали и которые они не собирались везти с собой.
– До свидания, – говорили они на железной вокзальной лестнице. – Когда-нибудь вы еще попробуете наше домашнее пиво.
Или:
– Этим летом в Баден-Бадене играет тот же самый оркестр. Почему бы нам не встретиться там?
Или:
– Не забудете, что я сказала? Ключ будет в том же месте.
– Ох, – простонал Дэвид из глубины мягких сверкающих белизной подушек. – Я рад, что мы уезжаем.
Алабама, не отрываясь, смотрела на себя в ручное зеркало.
– Еще одна вечеринка, – отозвалась она, – и я увижу руины Виолле-ле-Дюка
[37]вместо лица.
Дэвид внимательно поглядел на нее.
– Что стряслось с твоим лицом?
– Ничего, просто мне пришлось так густо его намазать, что я не могу ехать в гости на чай.
– Ага, – ничего не выражающим голосом отозвался Дэвид, – а нас туда позвали как раз из-за твоего лица, ибо людям хочется его видеть.
– Если бы мне было чем заняться, не пришлось бы так его мучить.
– Алабама, мы все равно едем. Как я буду выглядеть, когда меня спросят: «Мистер Найт, а где ваша прелестная жена?» – «Ах, моя жена недовольна сегодня своим лицом». Подумай обо мне.
– Отчего бы не сослаться на вчерашний джин, на погоду, да мало ли на что?
Алабама с грустью вглядывалась в свое отражение.
Подумай обо мне.
– Отчего бы не сослаться на вчерашний джин, на погоду, да мало ли на что?
Алабама с грустью вглядывалась в свое отражение. Внешне Найты не очень изменились – она до сих пор весь день выглядела по-утреннему свежей, а его лицо было готово всякую минуту выразить неожиданную радость или волнение, словно он мчался на карусели в парке аттракционов.
– Я хочу поехать, – сказал Дэвид. – Видишь, какая погода? Писать все равно нельзя.
Солнечный свет третьей годовщины их брака закрутило и завертело дождем, превращая его в худосочные призматические потоки; дождь-контральто, дождь-сопрано, дождь для англичан и фермеров, дождь резиновый, металлический дождь, хрустальный дождь. Далекие филиппики весеннего грома терзали болью поля, ударяясь в них тяжелыми спиралями, похожими на кольца густого дыма.
– Там будет много людей, – колеблясь, проговорила Алабама.
– Там всегда много людей, – подтвердил Дэвид. – Не хочешь попрощаться со своими поклонниками? – посмеиваясь, спросил он.
– Дэвид! Ты ведь знаешь, я так хорошо изучила мужской нрав, что у меня не романтическое, совершенно не романтическое отношение к мужчинам. Они проплывают по моей жизни в такси, в которых много холодного табачного дыма и метафизики.
– Не будем это обсуждать, – твердо произнес Дэвид.
– Обсуждать что? – как бы между прочим переспросила Алабама.
– Некоторые скорее насильственные компромиссы отдельных американских женщин с условностями.
– Вот ужас-то! Пожалуйста, не надо. Ты хочешь сказать, что ревнуешь меня? – в голосе Алабамы прозвучали скептические нотки.
– Ну, конечно! А ты нет?
– Еще как! Но я думала, нам нельзя ревновать.
– И все же.
Они с жалостью посмотрели друг на друга. Забавно – как это жалость проникла в их неугомонные головы?
Ко времени чаепития грязное вечернее небо выпустило на волю белую луну. Она лежала, расплющенная, среди нагромождения туч, как колесо от лафета пушки на изборожденном колеями поле битвы, тонкая, нежная и как будто заново рожденная после бури. Дом из бурого камня кишел людьми, из парадного тянуло запахом тостов с корицей.
– Хозяин, – доложил слуга, когда они позвонили в дверь, – просил сообщить, сэр, что его не будет, но весь дом к вашим услугам.
– Его не будет! – повторил Дэвид. – Люди бегут с места на место, чтобы не встретиться друг с другом, не забыв назначить вечеринку в первом же из недостижимых баров, который приходит им в голову.
– Почему он вот так вдруг уехал? – разочарованно спросила Алабама.
Слуга был внимателен. Алабама и Дэвид принадлежали к числу постоянных гостей.
– Хозяин, – он решил быть откровенным, – взял сто тридцать вручную подрубленных носовых платков, «Британику», две дюжины тюбиков с кремом «Франсез Фокс» и отправился в плавание. Сэр, вы не находите, что его багаж немножко необычен?
– Мог бы и попрощаться, – не в силах справиться с обидой, проговорила Алабама. – Ведь ему известно, что мы уезжаем и теперь долго не увидимся.
– Но, мадам, он попрощался, – возразил слуга, – велел всем сказать «до свидания» от его имени.
Все говорили, что и сами уехали бы, если бы имели такую возможность. Все говорили, что были бы абсолютно счастливы, если бы могли жить не так, как им приходится жить. Философы и отчисленные из колледжей студенты, режиссеры и предсказатели конца света говорили, что люди стали непоседливыми, так как закончилась война.
На этом чаепитии стало ясно, что летом на Ривьере никого не будет.