– Ах вот оно что! – воскликнула Стелла. – Она всегда тут. Вам надо лишь немного подождать. Прошу месье извинить меня…
Пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять. На счете триста восемьдесят Гастингс собрался уходить. Стелла была вся мокрая и свистела, как дельфин, отчего даже казалось, будто она ненавидит добровольное истязание у станка. Она явно давала понять, что на этой галере она в числе лучших рабынь и что эту прекрасную рабыню Гастингс мог бы и купить.
– Передадите ей, что я заходил?
– Конечно. Скажу, что вы ушли. Жаль, что мои упражнения не заинтересовали месье. Урок начнется в пять, если месье угодно знать…
– Да, скажите ей, что я ушел. – Он с отвращением огляделся. – Но все равно она скорее всего не освободится до вечеринки.
Стелла достаточно давно занималась у мадам, чтобы обрести абсолютную преданность своей работе, подобно всем ученицам мадам. Если зрителям тут не нравилось, значит, это их вина, они лишены эстетического восприятия.
Мадам разрешила Стелле заниматься бесплатно; многие танцовщицы, у которых не было денег, ничего не платили. Но если у них появлялись деньги, они платили – такой была русская система.
Грохот падающего чемодана на лестнице возвестил о приходе ученицы.
– Заходил друг, – с важностью сообщила Стелла.
Живущей замкнуто Стелле было непонятно то, что визит мог ничего не значить. Алабама же успела подзабыть прежние свои привычки и случайные порывы. И ей на фоне неистовых поворотов и трудно дающихся, однако обязательных
jeté[95]приход Гастингса казался не значительным, а неприятным и неуместным эпизодом.
– Что ему было нужно?
– Откуда мне знать?
И все же Алабама немного расстроилась – надо разделить студию и жизнь, чтобы они никак не соприкасались, – иначе студия перестанет ее удовлетворять так же, как все остальное, будет бессмысленным и безжизненным топтанием на месте.
– Стелла, если он придет опять – если кто-нибудь придет, скажи, что ничего не знаешь обо мне – что меня тут не бывает.
– Почему? Разве вы танцуете не для того, чтобы удивить ваших друзей?
– Нет-нет! – запротестовала Алабама. – Я не могу делать две вещи одновременно – я же не пойду по авеню де Опера, делая фигуры
pas de chatперед регулировщиком, и я не хочу, чтобы мои друзья играли в уголке в бридж, пока я танцую.
Стелла всегда с удовольствием вникала в жизненные перипетии подруг, так как ее собственная жизнь в этом смысле была пустой и проходила в мансарде разве что под ругань хозяек.
– Отлично! Зачем обыденной жизни лезть к нам, артистам? – напыщенно вопросила она.
– В прошлый раз пришел мой муж и курил в студии сигарету, – продолжала Алабама в попытке оправдать свои малопонятные возражения.
– Ах, так! – Стелла была возмущена. – Понятно. Будь я тут, непременно сказала бы, как непростительно дымить, когда люди работают.
Стелла одевалась в старые балетные юбки, унаследованные ею от других учениц, и розовые газовые кофточки, купленные в «Галери Лафайет». Чтобы было теплее, она большими булавками прикалывала кофточку поверх юбки. Днем Стелла практически жила в студии. Чтобы цветы, которые ученицы дарили мадам, подольше сохраняли свежесть, она подрезала стебли, она отчищала зеркало, подклеивала клейкой лентой нотные альбомы, играла во время занятий на рояле, когда отсутствовала пианистка. Она считала себя советчицей мадам. А мадам считала ее обузой.
В отношении своих бесплатных уроков Стелла была очень щепетильной. И если кто-то, кроме нее, хотел оказать мадам услугу, пусть даже совершенно незначительную, Стелла устраивала сцену, сердилась и плакала.
И если кто-то, кроме нее, хотел оказать мадам услугу, пусть даже совершенно незначительную, Стелла устраивала сцену, сердилась и плакала. Из-за голода и постоянного напряжения ее мечтательные глаза истинной польки выцвели и стали желтовато-зелеными, как ряска на застойном пруду. Девушки называли ее «ма шер» и в середине дня покупали ей рогалик и кофе с молоком. Под тем или иным предлогом Алабама и Арьена совали ей деньги. Мадам угощала пирожными и отдавала старые платья. В благодарность Стелла
каждойиз учениц говорила, что мадам, мол, считает ее самой перспективной, и подделывала записи в рабочей книжечке мадам, отчего ее собственный восьмичасовой рабочий день растягивался иногда до девяти или даже десяти одночасовых уроков. Стелла жила в атмосфере постоянного интриганства.
Мадам была строга с ней.
– Ты же знаешь, что никогда не будешь танцевать на сцене, почему бы тебе не подыскать какую-нибудь работу? Ты постареешь, я постарею – что станется с тобой тогда?
– У меня концерт на следующей неделе. Я буду переворачивать страницы и получу двадцать франков. Пожалуйста, мадам, позвольте мне остаться!
Получив эти двадцать франков, Стелла тут же пришла к Алабаме.
– Если вы добавите немного денег, – умоляюще произнесла она, – мы сможем купить аптечку для студии. Как раз на прошлой неделе одна девочка подвернула ногу, а еще нам нужны дезинфицирующие средства, чтобы мазать царапины и волдыри.
Стелла повторяла и повторяла это, и однажды утром Алабама, не выдержав, отправилась вместе с ней за аптечкой. Они стояли в золотистых лучах солнца, словно материализовавшихся в золоченом фасаде, и ждали открытия магазина. Аптечка стоила сто франков и должна была стать сюрпризом для мадам.
– Стелла, ты сама вручи ее мадам, – сказала Алабама, – а я все равно заплачу. Такую сумму тебе не найти.
– Нет, – скорбно подтвердила Стелла. – У меня нет мужа, который мог бы за меня заплатить! Увы!
– У меня есть и другие проблемы, – жестко отозвалась Алабама, не в силах рассердиться на некрасивую и унылую польку.
Мадам была недовольна.
– Надо же учудить такое. Да в раздевалке нет места для такой громадины. – Она посмотрела в безумные глаза разочарованной польки. – Ладно, пригодится. Оставь тут. Но зачем ты тратишь на меня деньги?
И она попросила Алабаму присмотреть за Стеллой, чтобы та больше не покупала ей подарки.
Мадам сердилась, когда Стелла оставляла для нее на столе изюм и шоколадные конфеты с ликером, а еще она приносила в небольших пакетах русский хлеб: с сыром внутри и с сахарными шариками, караваи и клейкий трагически-черный хлеб, – все эти батоны даже не успевали остыть и пахли чистой духовкой, а еще «заплесневелый» эпикурейский хлеб из еврейской булочной. Едва у Стеллы заводились деньги, она что-нибудь покупала для мадам.
Вместо того чтобы сдерживать Стеллу в ее безумствах, Алабама переняла ее бессмысленную экстравагантность. Новые туфли она теперь носить не могла: у нее слишком болели ноги. Ей казалось преступлением надевать новые платья, они бы тут же пропахли одеколоном, и все равно весь день висели бы в раздевалке студии. Алабама думала, что будет работать лучше, если почувствует себя бедной. Она очень часто отказывала себе в каких-то прихотях, и теперь, отдавая стофранковую банкноту за цветы, наделяла их свойствами тех вещей, которые так радовали ее в прошлой жизни, например, эффектностью новой шляпки или бесспорным шиком нового платья.
Она покупала розы, желтые словно императорская атласная парча, белую сирень и розовые, как глазированные пирожные, тюльпаны, розы темно-красные – как стихотворения Вийона, черные бархатистые розы – как крылышко бабочки, холодные голубые гортензии напоминали только что побеленную, чистую стену, а еще были полупрозрачные ландыши, корзинка с настурциями – как из медной фольги, анемоны, словно сошедшие с акварели, задиристые попугайные тюльпаны, которые царапали воздух своими резными лепестками, и роскошные, словно покрытые взбитой пеной, пармские фиалки.