.. все что угодно могло бы здесь с ним случиться!
- Признаться, я огорчен. Так вы говорите - сложение апоплексическое? К чему тогда и флегматичность и энергия? Ваш дядюшка, верно, богат? И
вы тоже богаты? В вашей стране люди вообще богаты.
Ганс Касторп улыбнулся этому писательскому обобщению и потом снова, со своей постели, устремил взгляд вдаль, на родные места, от которых
был оторван. Он стал припоминать тамошних людей, попытался дать им оценку со стороны - на расстоянии это было легче и заманчивее.
- Кто богат, а кто и нет. Если нет, то тем хуже. Я? Конечно, я не миллионер, но что мое - то мое, я независим, у меня есть на что жить.
Возьмем других, не будем говорить обо мне. Если бы вы сказали: у вас там нельзя не быть богатым, - я бы с вами согласился. В том случае,
скажем, когда кто-нибудь не богат или перестает им быть, - тогда беда. "Этот? Да разве у него еще есть деньги?" - спрашивают они...
Буквально так и с таким именно выражением лица; я часто слышал эти слова, и видите, как они запомнились? Вероятно, они казались мне все же
очень странными, иначе я бы их не запомнил. Как вы думаете? Нет, по-моему, вам, например, как homo humanus'y у нас бы не понравилось; даже
мне, - а ведь я там родился, - все это становилось иной раз противно, я потом замечал... а ведь меня лично это не касалось. Если у кого-
либо в доме не подают к столу самых лучших и дорогих вин, то к этому человеку не ходят, и его дочери остаются старыми девами. Таковы у нас
люди. Вот я здесь лежу, смотрю со стороны, и все это кажется мне отвратительным. Как вы сказали? Флегматики? И вместе с тем энергичны?
Хорошо, но что это означает? Жестки, холодны. А что такое жесткость, холодность? Это жестокость. Самый воздух там внизу жестокий,
неумолимый. Когда вот так лежишь и смотришь издали, просто ужас берет.
Сеттембрини слушал и кивал головой. Он еще продолжал кивать, хотя Ганс Касторп уже покончил с критикой и смолк. Тогда итальянец облегченно
вздохнул и сказал:
- Я не хочу приукрашивать те своеобразные формы, которые естественная жестокость жизни принимает в нашем обществе. И все-таки упрек в
жестокости остается довольно сентиментальным упреком. У себя дома вы едва ли решились бы высказать его - из страха стать смешным в
собственных глазах. И вы правильно сделали, что предоставили это тунеядцам. То обстоятельство, что вы теперь выдвигаете его, говорит о
некотором отчуждении от жизни, и я бы не хотел, чтобы эта отчужденность в вас укрепилась, ибо тот, кто привыкает ссылаться на нее, легко
может совсем пропасть для жизни, утерять связь с той формой действительности, для которой данный человек рожден! Вы понимаете, инженер, что
это значит: "пропасть для жизни"? Я-то знаю, мне приходится это наблюдать здесь ежедневно. Самое большее через полгода каждый молодой
человек, приезжающий сюда наверх (а сюда приезжают, как правило, только молодые люди), уже не помышляет больше ни о чем, кроме флирта да
градусника. А самое большее через год он уже не может и воспринимать никаких иных мыслей, они кажутся ему "жестокими", или, вернее говоря,
ошибочными и основанными на невежестве. Вот вы любите слушать всякие истории. Я мог бы привести множество примеров. Я мог бы рассказать о
сыне и супруге, прожившем здесь одиннадцать месяцев, мы познакомились с ним. Он был, пожалуй, немного старше вас, да, постарше. Его
отпустили как выздоровевшего, для пробы, и он вернулся домой, в объятия близких; там были не дяди, там были мать и жена; и вот он лежал
целыми днями с градусником во рту и ни о чем другом знать не хотел.
"Вы этого не понимаете, - говорил он. - Надо пожить там наверху, тогда
узнаешь, что именно нужно. А у вас тут внизу нет основных понятий". Кончилось тем, что мать заявила: "Возвращайся наверх. Тут тебе больше
делать нечего". И он сюда вернулся. Возвратился "на родину", - вы же знаете, те, кто здесь пожил, называют эти места своей "родиной". С
молодой женой они стали совсем чужими, у нее, видите ли, не было "основных понятий", и ей пришлось от него отказаться. Она увидела, что "на
родине" он найдет себе подругу с одинаковыми "основными понятиями" и останется там навсегда.
Ганс Касторп, казалось, слушал его невнимательно. Он все еще вглядывался в заливающий белую комнату яркий свет, точно в какую-то даль.
Потом с опозданием рассмеялся и сказал:
- Ваш больной назвал эти места родиной? Ну, конечно, в этом есть некоторая сентиментальность, как вы выразились. Да, всяких историй вы
знаете немало. А я сейчас думаю о нашем разговоре по поводу холодности и жестокости: эти дни я со всех сторон обдумывал этот вопрос. Видите
ли, нужно, вероятно, быть по натуре довольно толстокожим, чтобы так вот, безоговорочно мириться с воззрениями людей там, на равнине, с их
вопросами вроде: "А разве у него еще есть деньги?" - и с выражением их лиц, когда они говорят такие вещи. Мне это и раньше казалось чем-то
неестественным, хотя я даже не homo humanus, а теперь мне ясно, что всегда поражался этому. Может быть, в таком неприятии сыграло роль
скрытое предрасположение к болезни, - я ведь сам слышал эти зарубцевавшиеся очаги, а теперь Беренс нашел у меня новый очажок. И хотя я
этого не ожидал, но, в сущности, не очень удивился: здоровым как бык я себя никогда не чувствовал, да и мои родители умерли слишком рано...
Я, знаете ли, с детства круглый сирота...
Сеттембрини сделал головой, плечами и руками вежливо-веселый жест, как бы вопрошая: "Ну и что же? А дальше?"
- Вы ведь писатель, - продолжал Ганс Касторп, - литератор; вы должны в таких вещах разбираться, и согласитесь, что при подобных
обстоятельствах едва ли возможно такое уж грубо прямолинейное отношение к жизни, при котором жестокость людей представляется совершенно
естественной, - да, самых обыкновенных людей, знаете ли, которые вас окружают, смеются, зарабатывают деньги, набивают себе брюхо... Не
знаю, так ли я...
Сеттембрини отвесил ему поклон.
- Вы хотите сказать, - подхватил он, - что раннее и неоднократное соприкосновение со смертью создает некое устойчивое душевное состояние,
при котором в человеке развивается особая чувствительность и восприимчивость к грубости и беспощадности неразумной земной суеты, скажем - к
ее цинизму.
- Вот именно! - воскликнул Ганс Касторп с искренним воодушевлением. - Вы совершенно точно поняли мою мысль и поставили все точки над и,
господин Сеттембрини! Да, со смертью! Я же знал, что вы, как литератор...
Сеттембрини простер руку, склонив голову набок, и закрыл глаза - красивая и мягкая поза, призывавшая собеседника умолкнуть и выслушать до
конца. В этой позе он как бы замер на несколько мгновений, хотя Ганс Касторп уже смолк и несколько смущенно ожидал его дальнейших слов.
Наконец итальянец снова открыл бархатисто-черные глаза, глаза шарманщика, и продолжал:
- Позвольте! Позвольте мне, инженер, сказать вам и настоятельно подчеркнуть, что единственно-здоровая и благородная, а также - я особенно
обращаю ваше внимание - единственно религиозная форма отношения к смерти в том, чтобы видеть и ощущать в ней неотъемлемую часть и некое
священное условие жизни, но не что-то противоположное ей, здоровью, благородству, разуму и религии, что-то духовно отличное от жизни,
противостоящее и враждебное ей.