Бегство от Франка - Хербьёрг Вассму 11 стр.


Только в отеле я чувствовала себя дома. Однажды вечером я сидела в холле и ждала, когда Франк освободится от деловой встречи, как он это называл. Похожий на ковбоя мужчина, напоминавший в то же время индейца, бродил по холлу, он тоже кого-то ждал. От него исходило нетерпение, как часто бывает в холлах отелей. Нетерпение читалось не только в его глазах, но и во всей фигуре. Запачканная кожаная куртка с бахромой, такие же штаны. Ковбойские сапоги и белая шляпа. Он составлял разительный контраст двум весьма немолодым дамам, одной в слишком красном, другой в слишком голубом костюме, решившим пообедать перед шоу Нэнси Уилсон.

Я чувствовала себя частицей этого целого. Все мы либо ждали кого-то, либо куда-то собирались. Нами владело беспокойство: вот-вот что-то случится, кто-то придет, что-то изменится. Нас, так сказать, должно было изменить время. И это было неизбежно. Я была в Нью-Йорке и ждала Франка. Там, в глубоком кресле, в продолжении холла, переходившего в залу для завтраков с портретом Дороти Паркер в шляпе и ее друзей, я сидела и ждала Франка.

С улицы на улицу, из лифта в лифт все время шли люди, таща свои чемоданы на колесиках. Черные, серые и даже красные. Некоторым помогали рассыльные. Но не всем. И раздражающее постукивание чемоданов, которые люди тащили за собой, словно свое продолжение, было частью этого холла. Уже нельзя было себе представить, что у чемоданов могло и не быть колесиков, и людям пришлось бы покорно нести их, как в старые времена. Чтобы отделаться от этих мыслей, надо было заставить себя не прислушиваться к постукиванию или пощелкиванию пластмассовых колесиков о керамическую плитку, тротуар или бог знает обо что. Мои мысли крутились, как в водовороте.

В эти дни в Нью-Йорке я была больше похожа на тебя. Я думала о мучительном, постоянном терроре будней. О чувстве неполноценности и тревоги, неуместности, боли в мышцах — обо всем, от чего я не могла избавиться и что донимало меня, садня, словно натертая пятка. Чье-то присутствие или отсутствие. Не говоря уже о вечной пелене шума, которая постоянно тебя накрывает, если ты живешь среди людей. Вся эта так называемая музыка, пожирающая мозг и крадущая мысли. Она преследовала меня повсюду — в магазинах, на улице, в кафе и ресторанах. Казалось, никто не в состоянии положить конец этому кошмару, превратившемуся в зависимость и грызущему мою нервную систему. Таков был мир, и человеку следовало научиться в нем жить, или ему оставалось найти пещеру в горах и поселиться в ней навсегда. В горной пещере он, возможно, избежит пытки шумом, но все остальное переберется туда вместе с ним, как домовой, покидающий дом вместе с хозяином. Шумовой террор преследует человека всю жизнь, с рождения и до смерти. Родившись, человек первым делом кричит. Если он не закричит добровольно, он закричит от шлепка повивальной бабки. А последним его чувством будет страх или, самое малое, тревога перед неведомой смертью. Если ему хватит на это времени.

Именно там, в том шумном баре, где я ждала Франка и думала о терроре жизни, длящемся с колыбели до могилы, я завязала знакомство с Ковбоем. Из-за чего стала менее открытой, когда пришел Франк. Я представила их друг другу и предложила Франку включить Ковбоя в наше несколько пошатнувшееся сообщество. Например, выпить втроем в баре. Франку это, естественно не понравилось. И он не стал этого скрывать — язык жестов, протест по-норвежски, обмен взглядами. Но я делала вид, будто ничего не понимаю. Мое поведение означало: Я не понимаю, чего ты хочешь, и это доставляло мне удовольствие.

Позже, когда мы в сопровождении Ковбоя, то есть все-таки втроем, отправились в ресторан «Обитель птиц», где всегда играл джаз, и слушали Джимми Скотта, я наслаждалась своей победой над Франком.

Глядя на этого старого кастрата-певца, словно он мог служить сексуальным объектом, я решила сохранить Ковбоя на будущее. Франк уже был наказан за свои поступки, о которых я давно забыла. Я наблюдала за старым певцом, словно, кроме него, в зале никого не было.

Я наблюдала за старым певцом, словно, кроме него, в зале никого не было. Маленький человечек пел, а зрители в зале замерли в религиозном экстазе, точно слушали что-то духовное, сулящее им отпущение грехов.

Мои глаза задержались на голове старого певца, его волосы были разделены пробором, обнажавшем полоску черепа. Он был похож на цыпленка. Черный цыпленок с белой головкой. Величественный и в то же время трогательный. Но все-таки цыпленок. Ручки у него были маленькие, этакие ласковые когтистые лапки с большими блестящими часами, — наверное, это был «Ролекс», — на левом запястье. Весьма поношенный, но безупречно вычищенный смокинг с клапанами над карманами. Этот смокинг напомнил мне старый фильм с Фрэнком Синатрой, название которого я забыла.

Тело певца как будто не заполняло его одежду. Колени были скрыты странными расклешенными брюками. Но что-то невидимое помогало ему прочно держаться над своими лакированными ботинками. Черный завиток, похожий на пропеллер, подчеркивал границу между кожей и волосами. Скулы, будто отшлифованные морем скалы, поднимались над заснеженным ландшафтом лица. Глаза еще не открылись, как у новорожденного котенка. Длинные руки напоминали провисшие канаты между суставами прошлого и движениями будущего.

«It’s beautiful», пел он, а сам был живой мумией, державшейся вертикально вопреки силе притяжения. Его уши, слишком большие по отношению к голове, напомнили мне, что я где-то читала, будто уши у человека растут всю жизнь, и чем человек старше, тем больше его уши доминируют над всем остальным. Даже если человек потеряет слух, ушная раковина, покрытая розовой кожей, продолжает расти и развиваться. И когда тело утратит свою упругость и сморщится, уши будут торжествовать, каждое на своей стороне головы. Через них будет просвечивать весеннее солнце, словно это два славных трофея, из которых торчат пучки жестких волос. Нос у него был плоский и как будто удивленный, словно не знал, для чего он предназначен. Манишка в клубах табачного дыма казалась слишком белой — точь-в-точь, как на неоновой рекламе стирального порошка. Сначала я не могла рассмотреть зубы этого старого человека, казалось, темнота и джаз поглотили их или пытались скрыть то, чего у него не было. Но вдруг мелькнул просвет, сперва в уголках рта, потом обнажились все зубы, похожие на пожелтевшие жемчужины, годами хранившиеся в слишком теплом сейфе.

Он представлял собой Песню, которая была вовсе не песней в обычном понимании этого слова, а мягкой капитуляцией старости перед музыкой. Голосом старика или криком новорожденного, которые стараются передать не красоту, а только голую боль. И даже не боль, а ее наготу.

«I never meant to make you cry». «I never meant to hurt you». Его сложенные руки умели держать не только микрофон. Можно было представить себе, что они держали чью-то руку или какую-нибудь одежду. Или бритву. Может быть, открывали дверь. Но не здесь, здесь они лишь помогали сосредоточенности певца и силе песни.

Это был незабываемый вечер! И уже на другое утро я переспала с Ковбоем, пока Франк занимался своими делами.

— Ты этого не сделала! Это неправда! У тебя не могло быть связи с другим мужчиной! Ведь там был Франк! — возразила я.

— Ну и что, он был занят своими делами. И это случилось только один раз. Потом я рассказала ему об этом и объяснила, что была в панике от одиночества в этом огромном городе.

— И он тебе поверил?

— По-моему, да, — равнодушно сказала она.

— А что стало с Ковбоем? — спросила я, забыв закрыть рот.

— На другой день он повел меня во Всемирный Торговый Центр. Если не ошибаюсь, там сто десять этажей, мы поднялись на крышу южной башни. Я подошла к перилам и заглянула в немыслимую глубину. Город, быстрое, мелькающее движение на улицах, огни, люди-букашки, снующие как микробы под микроскопом, зеленые пятна парков.

Назад Дальше