Мои родители не отмечали ни Рождество, ни Песах, ни Пасху, зато в Хэллоуин будто отыгрывались за миллион пропущенных праздников. Для мамы суть заключалась в костюмах, в примерке на себя альтернативных архетипических образов и т. п. Папино отношение было еще более занудным: он ворчал, что иерархию власти переворачивают с ног на голову, что детей против воли заставляют нарушать закон и отправляют взимать дань с гегемонов-взрослых. Меня наряжали Симоной де Бовуар и водили по парижскому «Ритцу», где я выпрашивала равные трудовые права для женщин и мужчин и шоколадные батончики, а на самом деле демонстрировала политическую проницательность своих родителей. Как-то раз меня одели Мартином Лютером, но все спрашивали, не Бела ли я Абцуг. Ох, взрослые!
Кашля не было так долго, что я успела досчитать до шестнадцати аллигаторов и скрестила под одеялом липкие пальцы – на удачу. Мелькнула мысль, не вырядиться ли в этом году Чарлзом Дарвином, однако не хотелось на каждом унылом деревенском пороге втолковывать, что к чему, не шибко образованным селянам.
Я добралась до двадцати девяти аллигаторов. До тридцати четырех.
Дверь спальни беззвучно распахнулась, из темного коридора ко мне потянулась тощая рука. В комнату начала вдвигаться усохшая, похожая на скелет фигура, лицо – зловещий череп – было вымазано табачной слюной. Вместо цепей существо волочило серебристую пряжку. Костлявые пальцы держали длинную засохшую палочку собачьего помета, вложенную в булку для хот-дога, поверх нее извилисто бежала золотистая полоска дижонской горчицы. Это чудовище – или немного другое – я видела каждую ночь, и в последнее время его появление было хорошим известием: оно означало, что я сплю. Что больше не считаю. И что бабушка тоже спит. Пусть это был кошмар, зато во сне.
Кровать, когда-то мамина, была глубокой и мягкой. Днем бабушка сменила белье, и новое после дня на солнце пахло свежестью. Лежать было удобно, ничто не мешало.
Труп Папчика Бена проплыл над полом, габардиновые штаны болтались у щиколоток. Череп щерился, шипел «Убийца!» и все приближался, оставляя на полу кровавые разводы.
Лежать было удобно, ничто не мешало.
Резанула мысль, отрывистая, будто кашель: «Бигль!» Я не чувствовала под собой книги, болезненно выпиравшего горба. Ухмыляющийся призрак мертвого деда исчез – я проснулась. Я вылезла из-под одеяла – крови на полу не увидела, дверь оказалась закрытой, – сунула обе руки под матрас глубоко, по самые плечи, и стала щупать. Книги не было. Я исследовала все пространство между матрасом и пружинами. Не было книги. Самый худший кошмар из всех моих кошмаров. Опустившись возле кровати, я стала молиться: пусть это окажется только сном. Не то чтобы я тогда верила в Бога, однако видела фильм, где мама играла монашку: ее героиня половину экранного времени стояла на коленях и бормотала просьбы в сложенные ладони.
Притворная молитва не помогла. Тогда я на цыпочках прошла в гостиную к книжным полкам, в темноте стала водить пальцем по корешкам и наконец обнаружила: вот оно, «Путешествие на “Бигле”». Книга была втиснута на прежнее место (соседние тома снова стояли плотно) и выглядела так, будто ничего не случилось. Будто чудовищные события последних недель происходили во сне. Может, потому я и не смогла заставить себя вытащить книгу: не хотела открыть ее и увидеть реальность в форме кровавого конца; не хотела думать, что бабушка могла узнать тайную правду.
Я стояла в темной гостиной, пока с полуночью в мире не наступил Хэллоуин, и считала: семьсот восемь аллигатор, семьсот девять Миссисипи… держала ладонь на полпути к полке, пока не заныло плечо. Моя рука была протянута так же, как гниющая дедова рука в спальне. Кончики пальцев, перемазанные оранжевым красителем, в темноте казались темно-красными.
Я все считала, не касаясь книги, пока кое-что не разрушило чары.
Я все считала, не касаясь книги, пока кое-что не разрушило чары. Кашлянула бабушка. Успокаивающий, страшный звук донесся из ее спальни – доказательство жизни и смерти. Приступы следовали один за другим так быстро, что я бросила считать, оставила книгу на месте и вернулась к себе.
Хэллоуин
Отправила Мэдисон Спенсер (Madisonspencer@aftrlife.hell)
Только одно превращает осень в трагедию: наше желание, чтобы лето длилось бесконечно. Лето есть лето. Осень есть осень. Не вечны и бабушки. В Хэллоуин бабушка Минни разложила на моей кровати раскрытые чемоданы и весь день посвятила сборам. На следующий день, в ноябре, меня должна была забрать машина, увезти в Бостон на самолет до Нью-Йорка, оттуда самолетом до Каира, оттуда в Токио и так до конца жизни. Я укладывала вещи, и вдруг мне пришло на ум, что я постоянно еду домой – в Масатлан, в Мадрид, в Майами, – но так и не приезжаю.
Бабушка, гладя и складывая нижнее белье, вспоминала:
– В твоем возрасте твоя мама ковыряла в носу, а потом пальцем размазывала сопли под стулом. – Потом еще припомнила: – Она грызла ногти на ногах. – И снова: – Твоя мама писала в книжках…
То лето в унылой глуши было самым долгим промежутком времени, который я провела в одном месте. В некотором смысле я попала в прошлое и пожила в мамином детстве. И поняла, почему она пулей рванула во внешний мир – знакомиться со всеми подряд и по-прежнему делать все не так.
Я замерла над полупустым чемоданом.
– В чем она писала?
Снимая выстиранные вещи с веревки, бабушка повторила:
– Твоя мама писала в книжках.
Карандаш и Синяя Ручка. Папоротник, чабрец, лепестки роз.
О судьбе моей перемазанной эякулятом рубашки из шамбре я, милый твиттерянин, не справлялась.
«Паттерсон говорит, уже пора собирать цветы…»
«Леонард велит нарвать цветов…»
Все это – мысли бабушки и мамы в моем возрасте. Я вгляделась в бабушкино лицо – пристально, как в отражение, поскольку видела свой нос, свой будущий нос. Ее бедра были моими. Она ходила сутулясь – и я когда-нибудь буду ходить так же. Даже ее кашель – резкий, беспрестанный – я унаследую. Пигментные пятна на ее коже появятся и на моей. Казалось, состариться – невыполнимая задача. Меня пугало, что я обзаведусь всеми этими морщинками.
О пропавшей чайной банке бабушка никогда не спрашивала. И похоже, не заметила, что теперь на мне всегда лучшие очки номер два. Я же, в свою очередь, больше не отказывалась от еды и лопала все подряд. Повара в Тулузе говорят, что первый блин – pour le chat. Для кошки. Первый всегда с изъяном: подгорит или порвется; потому кошке его и отдают. Отчего-то я решила, что так же надо поступить и с бабушкиными изъянами. Чем больше она готовила, тем больше я ела. Я избавляла ее от грехов, употребляя их в пищу. Даже если грехи не отпускались, то я откладывала их в районе бедер уже как собственную ношу.
С каждым куском еды я проглатывала свой страх и взрослела. И толстела. Каждой ложкой я заглушала едкое чувство вины.
Если «Бигль» просветил меня насчет черепашьих яиц, то Библия поведала об Иисусе Христе, и тот показался мне наилучшим из возможных союзников в битве с моими родителями-доброхотами. Ничего себе лето у меня выдалось. Я распухла, растолстела, разжирела до безобразия. И полюбила читать. И убила человека. Убила собственного деда. И научилась осмотрительности.
Да, пусть я убила деда и была одиннадцатилетним пассивно-агрессивным снобом, который ненавидит сельскую глушь, зато узнала, что значит быть осмотрительной. Тем летом я научилась осмотрительности, сдержанности и терпению: качествам, которые мои родители – бывшие хиппи, панки и кто там еще – так и не приобрели.
В Хэллоуин я и вида не подала, когда засекла, как бабушка куда-то крадется.