Безбожный переулок - Марина Степнова 35 стр.


И осознать, что этот самый выход действительно существует, что в любую секунду можно просто открыть дверь и выйти, и означало – выжить. Великая и милосердная выдумка Бога. Без нее было бы совсем невыносимо.

Пойдем в дом, Ваня? – тихо попросил тесть. Холодно.

И они пошли в дом. Каждый – к своему персональному мелкому бесу.

И сирень зацветает.

И сирень зацветает на левой груди у нее.

Огарев пробормотал это вслух наконец-то, и Маля немедленно, точно заглядывала через плечо в ту же книжку, продолжила – и ладонь, как суденышко, тонет в крахмаленых юбках.

Огарев остановился.

Этого не может быть.

Маля по инерции прошла еще пару шагов и оглянулась. Посмотрела удивленно. Шубка, щекочущая нежный подбородок. Маленькие следы на заснеженном тротуаре. Помесь «Курсистки» Ярошенко и «Неизвестной» Крамского. Вы знали, что «Курсистка» написана с Гали Дитерихс – жены Черткова, того самого злого гения Льва Николаевича Толстого, нежнейшего его, самого страшного и преданного друга? Вам не странно, что звали Галю на самом деле – Аня? А что «Неизвестную» Крамского называли в свое время портретом Анны Карениной? Снова Толстой, всюду он.

Не сравнивай. Живущий – несравним.

Ты не можешь знать эти стихи, твердо сказал Огарев.

Почему? – Маля удивилась, как будто Огарев заподозрил ее в незнании того, что Земля – круглая. Я знаю эти стихи. Они очень хорошие.

Я тоже знаю, сказал Огарев. Очень хорошие. Да. Но ты не можешь их знать. Никто не может. Я сам про них не помнил двадцать лет. Про них вообще никто не помнил.

В девяносто третьем, кажется. Или нет, в девяносто втором – точно, в девяносто втором. Четвертый курс. Огарева тогда ненадолго и совершенно случайно затянуло на орбиту странной компании. В поисках духовного пропитания он частенько забредал в ЦДЛ. Легендарный ресторан, разумеется, был ему во всех отношениях недоступен, но чашку дрянного кофе (в прокуренном буфете, среди жалких современников и великих теней) мог иногда позволить себе даже Огарев. Но главное – в вестибюле ЦДЛ располагался необыкновенно лакомый книжный развал. Там можно было запросто откопать невероятное – например, изданную за счет автора книжицу (тираж 100 экз.) или вовсе рукописный сборник, сулящий покупателю лет через сто серьезные деньги и подобострастное обожание букинистов. Кто-то же когда-то оказался настолько безумен, чтобы взять с прилавка «Садок судей» или брошюрку ничевоков.

Еще в девяностые в ЦДЛ безостановочно кто-то выступал – то с лекциями, то с нетленками, то просто так – желал поговорить с согражданами о том, куда ж нам плыть в топленом молоке. Ты тоже помнишь эти поединки? Но послушать удавалось нечасто – обычно за вход требовали плату, а недельный бюджет Огарева тогда составлял триста рублей. То есть сорок два рубля 85 копеек в день. Если выходило больше, надо было вычитать из бюджета следующего дня или, если денег истратилось меньше, прибавлять к будущим тратам, новая книжка выкраивалась из несъеденного обеда, пиво вычиталось из картошки, проездной, пусть и студенческий, оставлял в кошельке многодневную голодную брешь. В общем, это была невероятно сложная, утомительная, нищенская бухгалтерия, для которой требовался специальный блокнот, грустный, как любой подлинный документ, даже не пытающийся притвориться исторически значимым.

Сохранился, представьте. Добрался до наших дней.

Огурец – 7 руб.

Книга – 4 руб.

Итого – 31 руб.

Рыба – 21 руб.

Хлеб – 5 руб.

Картошка – 22 руб. (5 кг)

Итого – 55 руб.

Хлеб – 5 руб.

Итого – 11 руб.

Театр – 20 руб.

Итого – 11 руб.

Театр – 20 руб.

В театре – 20 руб.

Итого – 65 руб.

Хлеб – 5 руб.

Сигареты – 30 руб. (по 5 руб. пачка, на неделю)

Итого – 43 руб.

Огарев поднял голову от Ходасевича, сухого и прекрасного, как спирт. Недоверчиво посмотрел на старушку. Композитивисты, пояснила она. Вечер у них творческий. Вход – 10 рублей. Огарев снова опустил глаза. Композитивисты, маньеристы, метаметафристы. Все это очень интересно, конечно. Но десяти рублей у него не было. Старушка понимающе пожевала ртом. У нее тоже не было десяти рублей. Мало у кого тогда они были. Да это студенты литинстутские. Сбились в стаю и куролесят. Через полчаса выйдут – и бесплатно обслушаетесь. Их же, как до стихов дело дойдет, насильно не заткнешь.

И точно, не успел Огарев зазубрить наизусть и трети изумительной «Тяжелой лиры», как дверь распахнулась еще раз, и толпой вынесло любителей поэзии. Огарев поискал глазами, пытаясь определить обладательницу драгоценного ларингита, но побоялся, что она окажется юродивой уродкой. Хотя ему-то, собственно, какое дело? Хоть трансвеститом. Огарева толкнул плечом рослый красивый парень, черномазый, щетинистый, похожий не то на породистого торговца гвоздиками, не то на притворяющегося армянином Пастернака. Стихи любишь, брат? – спросил он вместо извинения, оценив разом и томик Ходасевича, и худобу, и дрянной турецкий свитер. Пошли с нами!

И Огарев – что вы думаете? – пошел.

Из всех странных мест, в которые заносило к тому времени Огарева (включая атомный реактор, сквозной проход внутри стены Донского монастыря и судебно-медицинский морг на Хользуновке), общежитие литинститута оказалось самым неприятным – и удивительным. Унылая шестиэтажная громада на Добролюбова. Церковной высоты своды, негромкая, но вполне адская вонь, проемы, затянутые панцирными сетками. Чтобы, значить, творческие личности кончали собой без ущерба для здоровья администрации. На сетках – космотья пыли, бычки, скомканные бумажки, хлопья векового пепла. Рукописи? Отлично горят. Просто отлично. Греют только плохо. Тюремной мрачности коридор, бурая краска, ряды дверей. Из-за каждой – расстрельная, пулеметная дробь печатной машинки. Неописуемо загаженные сортиры. Утро начиналось с истошного вопля старой, истертой по всем швам уборщицы – а насрали-то, господибожетымой! А насрали! А еще поэты! Вторая уборщица была молчаливая, молодая. Настоящая красавица, достойная венка сонетов. Просрали и ее. Никто не заметил, не написал. Приют спокойствия, трудов и вдохновенья.

…В комнату, циклопически огромную – как и все в общаге, кроме разве что талантов ее обитателей – набилась уйма народу. Огарев, не в силах отделить своих от чужих, забился в угол, оглядываясь, все еще профессионально. Как учили. Окно, дверь, пути к отходу, вот этим стулом офигарю вот этого по голове, а этого – просто отшвырну. Недавняя армия отпускала неохотно, словно действительно имела на Огарева какие-то права. Все рассаживались и снова вскакивали, сновали, неопрятные, странные, причудливые, как персонажи из учебника психиатрии. Пациент К. 20 лет. В детстве укушен домашним ежиком, с тех пор находится на учете в психоневрологическом диспансере. На этом фоне две пожилые одухотворенные девушки, из тех, что никогда не пукают и не пропускают ни одного вернисажа, казались необыкновенно, убедительно нормальными. Они точно были не из общежития Литературного института имени Горького. Огарев вдруг пожалел, что и сам пришел.

Что я здесь делаю, среди этих странных жар-птиц? Пусть себе гадят и галдят.

Он поднялся, собираясь протолкаться к выходу, но одновременно с ним встал щуплый парень, чернявый, с нервными желваками на скулах и неотчетливо азиатским разрезом глаз. Может, несостоявшийся Даун.

Назад Дальше