Ховард обернулся. Чувствую. Вот тут. Он с силой стукнул себя кулаком в живот - от такого удара Дэнни, пожалуй, спланировал бы со стены вниз. Это может оказаться… не знаю что. Карта. Ключ. Любая вещь, что угодно. Может, и не вещь. А, скажем, мысль.
Дэнни: А остальные? Они тоже это чувствуют?
Ховард: Что-то чувствуют. Потому и суетятся, требуют, чтобы я вел их к какой-то ясной цели. А я не могу. Не могу выбраться из этого тупика. Говоря, Ховард смотрел прямо вперед. Дэнни проследил за направлением его взгляда: прямо впереди высилась квадратная башня.
Дэнни: Это имеет какое-то отношение к старушенции в башне?
Возможно. Хотя иногда мне кажется, тут важна сама башня. Это ведь цитадель! В свое время она была сердцем всего замка - а я к ней не могу даже прикоснуться. Но, возможно, дело вообще в чем-то другом. Понимаешь, я должен найти ответ. И найду. Я поставил на карту свой брак, притащил сюда всех этих людей. Мне теперь без этого замка никак. Так что у меня все получится. Не может не получиться.
Когда он обернулся, во взгляде его мелькнуло, может, и не отчаяние, но что-то похожее. Это был алчущий взгляд человека, которому страшно нужна помощь.
Дэнни: Помнишь, я сегодня утром смотрел в телескоп? Так вот, я видел женщину в окне той башни. Только она была молодая.
Ховард: Там нет никакой молодой женщины.
Я ее видел, Ховард. Она светловолосая, красивая. И молодая. Вон в том окне.
Он указал окно, но Ховард даже не повернул головы. Он смотрел на Дэнни и улыбался.
Ховард: Надо же, как быстро это случилось.
Ты о чем?
То же самое происходит со всеми, кто сюда попадает. У меня началось в первый же день, как только мы с Анной приехали, - и часа не прошло. Сквозь загар на щеках Ховарда проступил румянец. Понимаешь, с моим восприятием стало твориться что-то странное, все словно куда-то поплыло, закачалось - как во сне.
Дэнни похолодел. Ты хочешь сказать, это галлюцинации?
Я хочу сказать, что баронесса - старая карга. А с виду так просто ходячий труп. И что кроме нее в башне никого нет. То, что у тебя случилось с телескопом, - это и есть самое главное во всей нашей затее. Вот он, твой хоп! Считай, что ты нырнул.
Дэнни: Понятно.
Червь шевельнулся внутри Дэнни. Чтобы пробудить эту тварь от спячки, понадобилась всего одна неприятная мысль: Ховард нарочно втирает ему всю эту ахинею, хочет замутить его рассудок. Вообще-то Дэнни умел справляться со своим червем и даже иногда помогал утихомирить чужих. Если за последний час мимо тебя проехали четыре ярко-оранжевые машины, внушал он приятелю, это еще не значит, что переодетые копы готовят налет на твою квартиру; и если, когда ты проходил мимо окна забегаловки, какой-то идиот за столиком заржал, это не доказывает, что всю прошлую ночь он трахал твою подружку. Однако бывают моменты, когда червь просыпается в каждом, от червя никто не застрахован, даже Дэнни.
Ховард: Вижу, тебе трудно во все это поверить. И я тебя не виню. Но прошу тебя, Дэнни, будь со мной рядом. Мне нужны твои глаза и твоя голова.
Дэнни: Хорошо.
Ховард оглядывал свои владения: растянутый неровный овал крепостной стены, внутри овала горстка строений в зелени одичалого сада, все развалено, разрушено или вот-вот обрушится, на все давит почти зримая сила тяжести, вдавливает постройки обратно в землю. Пытаться что-то создать из этого, думал Дэнни, - пустая, обреченная затея.
Ховард: Знаешь, я несколько недель назад звонил домой. Мои сказали, что ты там в Нью-Йорке попал в какой-то переплет.
Значит, теперь тетушки судачат о нем, Дэнни. Ну что ж, это не новость.
Ховард: И я понял: надо вызвать тебя сюда. Нутром понял. У тебя там не складывается, у меня тут не складывается - может, вместе как раз что-то сложится. Я всегда так принимаю решения. Но ты не беспокойся, мое чутье мне всегда железно подсказывает, что надо. Иначе хрен бы я в жизни чего добился.
Дэнни: Да? А мое, наоборот, железно подсказывает, что не надо. Кстати, забавно: тебе твое чутье подсказало меня сюда вызвать, а мне мое - приехать. Интересно теперь, чья возьмет.
Ховард рассмеялся громко и заразительно - все-таки приятно, когда человек так весело смеется твоей шутке. Червь внутри Дэнни обмяк и начал успокаиваться.
Ховард: Об этом тем более не беспокойся! Если перевес будет на моей стороне, ты же первый окажешься в выигрыше.
Глава четвертая
Любопытно было бы узнать, говорит Том-Том, когда я заканчиваю читать свой новый кусок, который из этих клоунов - ты?
Клоунов? Я кошусь на него с невольным интересом. Клоуны для Том-Тома - вопрос деликатный. Странно, что он сам вдруг про них заговорил.
Ну говнюков, говорит он. Если тебе так больше нравится.
Эй, полегче, вмешивается Холли. Не из-за "говнюков" - это для Том-Тома нормальное слово, вроде как "ребятки", - а потому что он недостаточно уважительно отзывается о моих героях. А правило уважать работу друг друга идет в списке у Холли даже раньше, чем не допускать физических контактов - еще одно доказательство того, что в тюрьме она работает впервые.
Том-Том никому не нравится, но это как раз не важно. Том-Тома это вполне устраивает, для него это просто еще одно подтверждение того, что он прав и весь мир - огромный кусок дерьма. Я бы сказал, что для Том-Тома его собственная правота важнее, чем нравится он кому-то или нет.
Кое-что про Том-Тома я понял благодаря гекконам. Наша тюрьма участвует в "рептилиевой программе": заключенным выдают яйца разных ящериц, и они сперва держат их, сколько положено, под специальными лампами, а потом, когда вылупляются детеныши, заботятся о них и выращивают до таких размеров, чтобы можно было сдать в зоомагазин. Том-Том у нас специализируется по гекконам, таким небольшим изумрудно-зеленым ящеркам. Он выводит их гулять на поводках из шнурков, они бегают по земле, а шнурки волочатся за ними. Он гладит пальцем их блестящие головки и целует их в ящеричьи губы.
С год назад один из здешних быков, тупой и здоровенный, подошел к тому месту, где по земле бегали Том-Томовы гекконы, и, наступив ботинком прямо на одного из них, размазал его зеленую головку по земле. Я в то время ничего не делал, только сидел и смотрел на все. Если спросить, почему я так сидел, можно было услышать много интересного: мало ли, депрессия у человека, или настроение паршивое, или сидит, паскуда, а потом возьмет и настучит на всех - смотря у кого спросишь. В тот день я сидел на скамейке за сетчатой оградой, неподалеку от Том-Тома. Вообще-то ему следовало бухнуться на колени и благодарить Господа, что быку вздумалось размазать по земле только геккона, а не его самого. Но когда бык ушел, с лицом Том-Тома что-то произошло, ничего похожего я в жизни не видел: оно вдруг съежилось и тут же расплющилось, будто это ему на голову наступил тяжелый ботинок, губы натянулись, рот превратился в черную зияющую дыру - и ни звука. Я даже подумал, что у него какой-нибудь удар или сердечный приступ, но потом понял, что это нормальное человеческое горе. Такое лицо может быть у человека только тогда, когда он уверен, что на него никто не смотрит.
И тут Том-Том увидел через сетку меня. Все, мелькнуло у меня в какую-то долю секунды, я труп. Я и был бы труп, без вопросов, будь он нормальным зэком, - но Том-Том не нормальный зэк. Он псих долбанутый, который любит рептилий, а всех остальных ненавидит.
С чего ты взял, что я должен быть среди этих говнюков? - спрашиваю я Том-Тома.
Ну не сам же ты все это выдумал.
Сам выдумал, говорю я, потому что хочу, чтобы так считала Холли. А не сам, так ищи тех говнюков, с них и спрашивай.
Такую бредятину, говорит Том-Том, сам не выдумаешь.
Некоторые еще и не такое выдумывают, замечает Хамса. Один выдумщик, я слышал, вломился в банк в клоунском костюме и уложил там троих.
Народ начинает подхихикивать. Кстати, забавно: мы с Хамсой друг друга уважаем, хотя между собой почти никогда не разговариваем. Может, потому и уважаем.
Да пошел ты… мешок говенный, вскидывается Том-Том, но уши у него краснеют.
Мешок говенный, записываю я.
Эй! Холли предостерегающе смотрит на Хамсу. Вы не забыли? Все наши преступления остаются за порогом этого класса.
Но когда она переводит взгляд на Том-Тома, у нее просто на лбу написан вопрос: в клоунском костюме?
Вменяемые нам преступления, уточняет Алан Бирд. Он у нас интеллектуал местного значения.
Наши? Том-Том поглядывает на Холли снизу вверх и улыбается своей ящеричьей улыбкой. Вы сказали - наши преступления? Я не ослышался?
Просто фигура речи, отвечает Холли. Надо отдать ей должное, учится она быстро.
Я уже испробовал все средства, чтобы заставить ее на меня посмотреть: загадочно молчал, задавал вопросы, усмехался, потягивался, хрустел суставами. Каждую неделю я читаю вслух свой очередной кусок, и после этого ей, конечно, приходится поворачивать голову в мою сторону, но ее глаза не встречаются с моими. Смотрят мимо меня или даже сквозь меня. Видно, она все еще дергается из-за того рассказа, где парень трахает свою учительницу. Мне даже хочется ей сказать: не парься, милая, то было не про тебя. Та учительница была натуральная блондинка, к тому же ей не было еще тридцати, и у нее не было морщинок под глазами, а формы такие, о каких тебе нечего и мечтать, хоть ты жуй круглосуточно одни "сникерсы", и еще она носила платья - слыхала про такой предмет туалета? И пахла земляникой. Или манго. Или лакрицей. А в общем, все равно чем. Но штука в том, что здесь, внутри замкнутой системы, все воспринимается по-другому. Многие вещи, которых на воле человек в упор не замечает, у нас тут обретают неожиданную ценность. Сломанная авторучка превращается в тату-машинку. Пластмассовая расческа в заточку. Из горстки подгнивших слив и куска хлеба получается почти вино - не сразу, но через недельку-другую уже можно пить. Из порошка для приготовления шипучки - краска, из вентиляционной шахты - телефон. Из двух вставленных в розетку бумажек и карандашного грифеля - зажигалка. А девушка вроде Холли, на которую в нормальной жизни не всякий и посмотрит, тут настоящая принцесса.
Неужто просто фигура? - улыбается ей Том-Том. А вот нам кажется, что вы ничем не лучше нас, и грешков за вами ничуть не меньше.
Не нам кажется, а тебе, поправляет его Хамса. Говори за себя.
И несколько человек барабанят по столам в знак согласия.
Холли отвечает Том-Тому улыбкой. У нее бесцветные брови, воспаленные глаза, длинноватый заостренный нос. Зато губы славные: розовые, мягко и красиво очерченные, притом без всякой помады. Она ею не пользуется, и никакой другой косметикой тоже - это точно, я всегда разглядываю Холли очень внимательно. Что не так уж трудно, когда человек в твою сторону даже не смотрит. Когда Том-Том говорит про ее грешки, по ее лицу пробегает дрожь. И сквозь эту дрожь я улавливаю в ее чертах то, чего не замечал раньше, но теперь понимаю, что это было все время, с самого начала: боль.
Ну так как, расскажете нам о своих преступлениях, Холли Фаррелл? - говорит Том-Том.
Она продолжает улыбаться. Мои преступления - не ваше собачье дело, Том, отвечает она.
Это был один день. Но дни бегут друг за другом, их много. Хочется, чтобы эти дни, недели, месяцы и годы поскорее пролетели, как дурной сон, и чтобы можно было вернуться к своей настоящей жизни. Только чем дольше ты здесь, тем больше кажется, что это и есть твоя настоящая жизнь, а та, прежняя, - сон. Конечно, хотелось бы в нее вернуться, но можно ли войти дважды в один и тот же сон?
Здесь ничто не меняется: четыреста двадцать пять шагов до рабочей зоны (идти всегда справа от желтой линии, прочерченной посередине коридора), триста двадцать оттуда до столовой, сто тридцать два от столовой до четвертой секции. Свет гасят в одиннадцать, включают в пять - первая утренняя перекличка. Потом еще четыре переклички, в том числе вечерняя четырехчасовая в камере, стоя. Трижды в неделю занятия в качалке. Четыре раза в год посылки. Для меня обычно меньше, поскольку родни у меня нет, кроме самой дальней, так что все мои посылки - это мои собственные оплаченные заказы.
Моя камера: два на три метра, к стене привинчены наши нары - две железные койки со стегаными матрасами, такими замызганными, будто их подобрали на помойке. Никто не любит спать наверху, некоторые готовы глотки друг другу перегрызть за нижнюю койку, но меня вполне устраивает верхняя. С нее лучше видно окно, узкую вертикальную полоску в полметра высотой. В окне какое-то особое стекло, через которое все видится грязно-расплывчатым - наверно, чтобы зэкам труднее было спланировать массовый побег. А может, просто нормальное окно с нормальным стеклом - это для нас слишком жирно. Но после второго занятия с Холли, когда в моей голове открылась та дверь, со мной случилось странное: глядя, как всегда, в окно со своей койки, я вдруг совершенно ясно увидел весь двор - серый бетон, сетчатые ограды, заключенных на прогулке. Я чуть не заорал. Но все же сдержался, потому что орать и делать резкие движения в присутствии Дэвиса, моего сокамерника, - не очень хорошая идея.
Теперь я могу часами лежать на своей койке и глядеть, как внизу перемещаются маленькие фигурки. Они не догадываются, что за ними наблюдают, поэтому я вижу все: как Алан Бирд пощипывает свою бороду и как, свесив по-обезьяньи длинные руки, бредет Хамса. Как Голубчик, когда его никто не видит, отворачивается к забору и утирает глаза. Как Том-Том сажает гекконов себе на уши и они взбираются на макушку, цепляясь за его стянутые в хвост волосы. Будто телевизор, даже лучше.
На что ты там все время пялишься? - спрашивает Дэвис.
Ни на что.
Тогда какого рожна пялиться?
А тебе какое до меня дело?
До тебя? Никакого. Плевать мне на тебя.
Хорошо. И я продолжаю пялиться, а Дэвис продолжает мотаться по камере, то есть делает шаг к окну, потом шаг от окна и снова упирается в меня взглядом. Дэвис у нас штатный уборщик, он вечно что-то чистит, метет или моет полы в коридорах. За это надзиратели никогда не шмонают нашу камеру, и Дэвис завел под своей койкой целый склад какого-то барахла - хотя считается, что половина пространства под нарами моя. Понятия не имею, что он там держит. Объедки, запрещенные предметы, а может, бомбу, кто его знает. Под край матраса у него подсунута клетчатая красно-белая скатерть, она свисает до самого пола и скрывает его сокровища. Я ни разу не пытался под нее заглянуть (Дэвис начинает сильно нервничать, когда я к ней приближаюсь), хотя любопытно.
Но раз спрашиваю, значит, надо, говорит он.
Что спрашиваешь?
Спрашиваю, что ты там разглядываешь.
А тебе зачем?
Отвечай ты, я первый спросил.
Пожалуйста, отвечу. Ничего. Я разглядываю там ничего.
Ничего не разглядывают.
Ты, конечно, нет. Ты не разглядываешь. А я да.
И не жалко тебе своего времени?
С точки зрения Дэвиса, я вообще тут занимаюсь исключительно тем, что транжирю драгоценное время. Его собственное время расписано до минуты - не удивлюсь, если и эти пять минут капания на мои мозги были внесены в его график заранее. Когда нас только поместили в одну камеру, он читал мне целые лекции про то, как стать лучше, как добиваться успеха и как выбраться из дерьма, если уже вляпался. В конце концов он понял, что зря старается, и махнул на меня рукой. Но интересно другое: я записался на эти уроки словесности в основном ради того, чтобы проводить без Дэвиса хоть один вечер в неделю. А когда они начались, все кругом вдруг изменилось - сделалось ярче, четче, как бывает иногда в начале болезни, когда еще только заболеваешь.
У Дэвиса есть личный план самосовершенствования, от которого я когда-нибудь свихнусь, - хотя, чтобы лишний раз не доставлять ему удовольствия, я изображаю полное безразличие. Каждый день он отжимается минимум семьсот раз, прямо в камере на полу. Я понимаю, конечно, поддерживать себя в хорошей форме никому не возбраняется, но - семьсот! Не будем забывать, что человек же не просто отжимается, он стонет, потеет, мычит, а на последней сотне и подавно - хрипит и орет не переставая. Чтобы выслушивать такие концерты, даже в спортзале, нужны крепкие нервы. А в нашей душегубке это вообще пытка. Я даже не говорю про свист и вопли из соседних камер (Эй, что ты там такое творишь с Дэвисом, что он у тебя так завывает?) - хватает и воплей самого Дэвиса.
Но примерно с того же дня, когда наше оконное стекло прояснилось, выматывающие разминки Дэвиса вдруг перестали надрывать мне душу, как раньше. Я стал вслушиваться в те слова, что он выкрикивает. И чем сильнее дрожат его руки, и чем меньше остается у него сил, тем чаще между привычными словами, которыми он пользуется каждый день, проскальзывают другие, оставшиеся от какой-то его прошлой жизни: ша маманя… ша сучара… утрись зараза… херррак!.. А различив эти бывшие слова в выкриках Дэвиса, я стал замечать их и у остальных. Потому что у нас тут сточная яма для слов, в нее сливается все, что мы говорили, когда часы прежней жизни для нас остановились. И теперь, если при мне начинаются какие-то разборки, я не ухожу, как раньше, а протискиваюсь поближе и жду, когда эти слова-призраки начнут всплывать на поверхность. И они всплывают: оба-на… пьянь перекатная… немчура вонючая… куда прешь дядя… черный ушлепок… размазать по стеночке… (Кстати, у нас тут среди зэков полно пожизненных, ломаных-переломаных, - эти размажут по стеночке и не поморщатся.) Я ловлю эти слова на лету и храню их. Потому что каждое из них имеет свою ДНК, в каждом заключена целая жизнь, в которой эти слова были на месте и имели смысл, и все кругом их говорили. Я ношу эти слова в себе, а потом открываю свою тетрадку - дневник, что Холли велела нам вести, - и выписываю их в столбик. И от этого настроение у меня почему-то всегда улучшается, словно я только что положил круглую сумму в банк.
На следующем уроке я читаю вслух новый кусок, и первым после меня берет слово Мел. Что странно, потому что Мел почти никогда не высказывается. Хамсы сегодня нет.
У меня замечание, говорит Мел. Точнее, у меня проблема, мисс Холли.
Давайте, кивает Холли.
Мел откашливается и произносит, без всякого выражения на лице: Хотелось бы знать, что будет дальше.
Холли ждет. Она думает, Мел сейчас еще что-то скажет, но он молчит. Поняв, что в этом и есть его проблема, Холли улыбается. Мел, это же очень хорошо! Это значит, что рассказ вас увлек.