— Как ты думаешь, ей хорошо?
— Да. Посмотри на ее лицо, на нем написано умиротворение. Она кайфует куда сильней, чем мы с тобой.
— А почему у нее глаза закрыты?
— Она правильно сделала. Попробуй сама.
Моя возлюбленная сомкнула веки и восторженно вскрикнула.
— Ну как? — спросил я.
— У меня в голове целая выставка современного искусства!
— Верно. Даже в Бобур ходить не надо.
Она открыла глаза, потрясенная своими видениями.
— Значит, Кандинский, Миро и все другие — забыла, как их зовут, — тоже пробовали эти грибы?
— Да.
У нас завязывался классический разговор путешественников, который быстро надоел бы тем, кому не довелось проделать этот путь.
— И Ротко тоже это пробовал?
— Да.
— И Никола де Сталь?
— Конечно.
Каждого нового члена нашего сообщества она приветствовала ликующим возгласом, словно родного брата, и этот перечень мог продолжаться бесконечно долго. Я предпочел положить конец этой литании, чтобы привлечь внимание Астролябии к главному феномену:
— А сейчас я тебе покажу самое красивое, что есть в этой комнате.
Сев на расстеленный плед, я попросил ее устроиться рядом и указал на пол, который в обычное время даже плевка не стоил. Она впилась в него взглядом.
И вскрикнула от восхищения. Мне все-таки захотелось проверить, одинаковы ли наши галлюцинации:
— Ты видишь то же, что и я?
— Это лёд, ледяное озеро, — ответила она.
— Верно.
— И эта ледяная корка совершенно прозрачна, а под ней… под ней заключен целый мир красоты… фантастической красоты смерти…
— Расскажи о нем.
— Там невиданные цветы, вмерзшие в лед, кариатиды из лепестков; холод поразил их мгновенно, как молния, и они даже не знают о том, что мертвы… взгляни, они как будто пытаются разбить свою ледяную тюрьму и выбраться наружу — так у мертвецов продолжают расти волосы… а, может, эти цветы и есть волосы какой-нибудь усопшей… да, я ее вижу… Зоил, посмотри, видишь ты ее?
— Нет.
— Да вот же, вот, между мраморными колоннами.
— Неужели это храм Артемиды Эфесской?
— А разве он не исчез, тот храм?
— Исчез! Но мы-то с тобой знаем, где он находится — под полом твоей комнаты!
— А ее… ее ты видишь?
— Нет. Мы не можем видеть в точности одни и те же вещи. Если мы оба разглядели храм Артемиды, это уже чудо и доказательство того, что он прекрасен и вправду там стоит.
— Увы, мы все это забудем.
— Нет. Мы не забудем ничего из того, что пережили в этом путешествии.
— Но мы больше не увидим всего, что видим сейчас.
— Это правда. Зато мы сможем об этом вспоминать, и никогда уже не будем смотреть на мир прежними глазами.
— В чем же заключена таинственная связь между Эфесом и жалкой квартиркой в парижском квартале Монторгей? Я уж не говорю о связи, соединившей V век до нашей эры и современную эпоху.
— Эта связь — наш рассудок и наша память. Мы предназначены друг другу еще с досократовых времен.
Она засмеялась и снова ушла в созерцание фантастической вселенной.
Я остался в одиночестве. Но то, что я сказал ей, было отражением моих затаенных мыслей. Прежняя жизнь в досократовых веках прельщала меня куда больше, нежели в Платоновых. Хотя Платон тоже, видимо, баловался наркотиками: недаром его миф о пещере так походит на рассказ о кайфе. Однако из этого мифа он вывел несколько ложных постулатов, которые я решительно не одобрял.
Ну, можно ли, к примеру, согласиться с его теорией любви, разделяющей душу и тело, подчиняющей их иерархии, как он собирался подчинить ей всё общество в целом?! Нет, в досократовы времена любовь, наверное, была совсем иной.
Я внимательно поглядел на обеих своих «путешественниц». Одна из них, согнувшись в позе мусульманской молитвы и широко раскрыв глаза, восхищенно созерцала призрачный мир под ледяным покровом. Вторая, лежа на спине и сомкнув веки, упивалась своим внутренним сокровенным космосом.
Я вынужден был признать, что Альенора нас обогнала. Мне самому никогда не удавалось добиться такого глубокого кайфа. Я дал обеим женщинам минимальную дозу псилоциба. Но писательница отреагировала так, словно проглотила вчетверо больше: она достигла так называемой психоделической стадии. И если Астролябия получала всего лишь возвышенное удовольствие, то Альенора создавала какую-то непознаваемую вселенную.
Aphex Twin кончил одну песню и начал следующую — Zigomatic 17, где судорожные синкопы складывались в многосложную энцефалограмму, подобие звукового баобаба, и внезапно я понял, кто такая Альенора Малез, и произнес эти крылатые слова: Альенора, ты — баобаб, вот почему ты не двигаешься; первые обитатели Африки испробовали все деревья и каждое из них обратили себе на пользу: одно хорошо горело, из другого получались прекрасные луки и орудия труда, листья третьего можно было жевать долгими часами, четвертое росло так быстро, что за какой-нибудь год полностью преображало пейзаж, пятое, если истолочь его древесину, придавало аромат мясу, кора шестого служила для мытья волос, седьмое возвращало мужскую силу тому, кто утратил ее на охоте, и только баобаб был абсолютно бесполезен, хотя люди очень старались извлечь из него что-нибудь путное; a как поступают с бесполезным деревом, как вообще поступают с тем, что не годится в дело, будь то дерево или человек? Очень просто: его объявляют священным, вот в чем заключена его польза и что делает его предметом поклонения; не трогай баобаб, он священен, нам ведь нужно поклоняться чему-то священному, а священное — это, знаешь ли, такая штука, которая никому не понятна, но которая помогает чему-то, что тоже непонятно, — можешь мне поверить, что помогает: если у тебя тяжело на сердце, пойди и сядь в тени баобаба, возьми с него пример, стань большим и бесполезным, отрасти пышные ветви только ради того, чтобы выглядеть раскидистым великаном, ни одно африканское дерево не бывает таким гигантским, как это, бесполезное… ну вот, теперь ты понял, все великое бесполезно, мы нуждаемся в величии, потому что оно — абсолют, это вопрос размера, а не структуры, а если баобаб съежится до крохотных размеров, он превратится в брокколи, а брокколи можно есть, так вот, баобаб — это космическая брокколи, о которой говорил Сальвадор Дали, тогда как Альенора — это человеческая ипостась данного феномена, по габаритам нечто среднее между баобабом и брокколи, вот потому-то ее романы так зачаровывают…
— Что ты там говоришь? — спросила Астролябия.
Выходит, я говорил вслух… да, верно, я же слышал голос, я по-прежнему слышу его, а слышишь ли ты, Астролябия, стук моего сердца, хочешь ли раствориться в глухом, пульсирующем во мне шуме, обвить меня всем своим телом и дать мне услышать музыку твоего храма?
Я протягиваю к тебе руку, но твоя рука так холодна, что этому нет названия; пытаюсь отогреть тебя, обнимаю руками и ногами твое сжавшееся в комочек тело, дышу на тебя своим жарким дыханием, точно стеклодув, создавая вокруг нас воздушный пузырь тепла, и вот ты уже в моих объятиях, имя которым Вечность, ибо, как ты уже, наверное, заметила, под кайфом не существует времени; минута, час и век равны по длительности; так обвей же меня своими ногами, своими руками, как я тебя, и мы станем единым человеческим шаром, эта песня называется Zigomatic 17, она звучит уже тысячелетие, сейчас я сделаю с тобой кое-что интересное, и это вернет тебе тепло, не беспокойся об Альеноре, в присутствии баобаба можно заниматься любовью, это не нарушит покой гигантской брокколи, у меня, как и у тебя, гусиная кожа, наверное, от вожделения, но также и от холода, впрочем, я привык, под кайфом всегда очень холодно, это для того, чтобы напомнить нам, в чем смысл существования, ведь в космосе царил бы лишь один закон, закон безграничного холода, если бы где-то не проскочила искра, от которой зародилась жизнь, мир построен исключительно на извечном конфликте холода и тепла, смерти и жизни, льда и пламени, и никогда не нужно забывать, что холод существовал раньше тепла, а значит, он гораздо сильнее, и однажды он восторжествует над нами, а пока приходится жить в борьбе с ним, и сейчас я растоплю снег, из которого ты создана.