Призраки оперы - Анна Матвеева 11 стр.


Мальчик из параллельной группы спросил, не хочет ли она подзаработать. Тот мальчик ей нравился, и предложение было соблазнительным – раздеться перед двадцатью художниками! Она еще год назад, школьницей, каждый день по два часа сидела на подоконнике голышом, ноги в окно – якобы загорала. Странно, как редко люди смотрят вверх, думала Женечка. Ню с пятого этажа никто не замечал.

Теперь все было по-другому – она сидела в кресле, завешенном белой простыней, а юные художники (есть такой журнал – «Юный художник», лукаво и лениво вспоминала Женечка) непрерывно смотрели то на нее, то на свой рисунок. Каждый взгляд прилетал, будто сладкий удар, и так хотелось поскорее увидеть их работы! И только один хмурый тип у окна смотрел на Женечку так, словно бы она была самой обыкновенной девицей – таких по сто штук в каждом доме, даже голая не интересна. Женечка рассердилась на этого типа, но чем больше он хмурился, тем больше нравился ей… Когда сеанс закончился и Женечка, завернувшись в простыню, как в тогу, встала с кресла, тот, хмурый, подошел к ней и резко развернул, как щит, свой рисунок. Там было все его восхищение, то, о чем он промолчал, все, о чем хмурился. Вот, значит, как это бывает у художников!

Женечка давно стала Евгенией Ивановной. Красивое тело вначале превратилось в привычное, а потом в обычное. Художник Согрин стал ремесленником. А вот Валера остался художником и, судя по декорациям к «Онегину», превращался в мастера.

Изольда хмыкнула и продолжала краситься – она не разговаривала перед спектаклем и даже для Вали исключения не делала. Добродушная Шарова, тонируя щеки, принялась объяснять: только солисткам дают отдельные гримерки, но и они часто красятся сами – особенно если хотят хорошо выглядеть.

Хорошо выглядеть? Валя поежилась, рассматривая грим Шаровой: желто-коричневые щеки, наклеенные длинные ресницы и алые, возмутительно алые для такой старухи губы. Лена Кротович, хоть и была моложе Шаровой лет на тридцать, в гриме выглядела примерно так же – кстати, когда она делала макияж, то посматривала всякий раз то на Шарову, то на Изольду. Валя сразу вспомнила двоечников в школе, они точно так же заглядывают в тетради соседей.

Потом Валя, конечно же, привыкла к театральному гриму, это он только вблизи кажется чрезмерным, а из зала лица артисток смотрятся вполне естественно.

– Ну вот, – сказала Шарова. – Я готова причесываться.

Валя вскочила:

– Давайте я позову!

Шарова улыбнулась, Изольда, не отрывая глаз от зеркала, кивнула.

На вешалках покачивались платья крестьянских девушек, Изольда заплетала себе косу. В первых сценах ее всегда выводили вперед, хотя по возрасту она не слишком годилась в девушки, зато все еще была самой красивой в хоре – тут мнения Вали и Голубева полностью совпадали.

В тот вечер перед началом спектакля Шарова с Изольдой стояли рядом с Валей, и ей ужасно не хотелось отпускать их на сцену. Было почему-то страшно. И когда они ушли, стало еще страшнее. С Валиной скамеечки виден был только один фрагмент сцены, Изольда по ходу действия пропадала из поля зрения, и Валя отчаянно молила, сама не понимая кого, чтобы она поскорее вернулась. Во второй сцене девочка вцепилась в наставницу:

– Давайте уйдем!

– Шутишь? – возмутилась Изольда, освобождая руку, – на ней отпечатались испуганные следы детских пальцев.

Тогда Валя еще не знала, что Изольда не верит ни в приметы, ни в предчувствия, а для артистки это – большая редкость. Шарова, например, боялась выходить на сцену, если ее сменные туфли лежали вдруг скрещенными. Она, Шарова, и спасла тогда Валю от праведного гнева наставницы – сама невысокая, была вынуждена склониться чуть ли не вдвое, чтобы заглянуть Вале в глаза.

– Что случилось, малышка? – спросила Шарова.

– Что случилось, малышка? – спросила Шарова.

Старомодный чепчик превратил ее в добрую бабушку. Валя выпалила:

– Сейчас будет очень плохое на сцене!

Изольда нахмурилась, но Шарова цыкнула на нее с таким видом, который прощают только старым соседкам по гримерке. И помчалась на сцену. Татьяна – Городкова к тому времени уже допела главную арию и теперь изображала (не слишком убедительно), что пишет письмо. Валя с Изольдой бежали следом за Шаровой, и в тот момент, когда вся троица выскочила на сцену, осветительный прибор, установленный за гигантской луной, рухнул, разбившись в полушаге от Городковой и осыпав ее мелкой солью осколков.

Певица завизжала, оркестр по инерции сыграл еще пару тактов. Потом занавес закрылся и зрителям, одновременно напуганным и довольным, принесли извинения за прерванный спектакль. На сцену спешил врач, хормейстерша ругалась изощренным матом, походившим скорее на иностранный язык, чем на традиционное русское сквернословие. Изольда крепко прижала Валю к теплому боку, мимо несли носилки с Татьяной – Городковой. Из мелких ссадин на лице солистки сочилась кровь, смешиваясь с гримом и слезами.

В юности Татьяне казалось, что жизнь похожа на шведский стол, какие она видела во время гастролей: набираешь как можно больше яств в тарелку, количество подходов неограниченно. Коварство самобранки в том, что самые вкусные блюда быстро заканчиваются, а для того чтобы получить особо желанный десерт, приходится выстаивать длинную очередь… Что же до прочего ассортимента, то он на глазах превращается в кислятину, часы работы между тем сокращаются, ресторан закрывают, и граждане с пустыми тарелками молча бредут восвояси.

Набор новых чувств ограничен, как этот шведский стол, и Татьяне еще повезло – артистке волей-неволей приходится перевоплощаться: то в египтянку, то в норвежскую рыбачку, то в цыганку. Она и рожать-то решила потому, что с детских лет верила – именно этот акт превратит ее в настоящую женщину. Хотя на самом деле он всего лишь сделал ее матерью.

Книги в те прискорбные времена можно было купить только благодаря знакомствам, и Татьяна, как наркоман, искала этих знакомств и в конце концов нашла. Иначе откуда бы взяться Тутуоле в семье двух скромных певиц?

Ранним утром на темных улицах мерзли первые пешеходы, и в таких же точно темных небесах горели последние звезды.

Татьяна тянула за веревку детские саночки, где вместо ребенка ехали на полозьях бесценные пачки с макулатурой – старые газеты, затянутые шпагатом, давно прочитанные журналы, из которых было выдрано все мало-мальски ценное… Макулатуру от граждан принимали ранним утром в пятницу, Татьяна занимала очередь в киоск и мерзла, стараясь не думать о том, как это вредно для голоса. Очередь ползла медленной змеей, царь киоска Борис Григорьевич Федоров Первый и Бессменный брезгливо взвешивал бумагу на весах и выдавал в обмен несколько блеклых марок.

– Морис Дрюон, – объявлял царь Борис. – «Негоже лилиям прясть». Спрашивайте в книжных магазинах через пару месяцев.

Счастливчик уходил прочь, морозное небо светлело, а царь Борис выносил приговор следующему претенденту:

– Что вы сюда обоев старых натолкали?

Хозяйка некондиционной пачки виновато моргала, и снова слышалось:

– «Негоже лилиям прясть». Морис Дрюон. Узнавайте в магазинах, я только принимаю макулатуру и выдаю марки. У нас огромная, самая читающая в мире страна, и книжек на всех не хватает.

Татьяна терпеливо ждала, веревка впивалась в ладони.

– Негоже лилиям прясть!

Это сказал юноша в модной трикотажной шапочке (с рискованным, на нынешний взгляд, названием «петушок»). Минуту назад его здесь не было.

– Вы настоящая лилия, а стоите в очереди за барахляной книжкой… Негоже.

Назад Дальше