Слух у нее был точный, и любую фальшивую ноту она видела выкрашенной в другой цвет. Ария Марфы – красная, а фальшивая нота – зеленая. Режет взгляд и слух разом, выбивается из палитры-партитуры.
Изольда внимательно слушала девочку, иногда, наклоняясь к ней (Валя торопливо вбирала вкусный аромат рижских духов), уточняла:
– Ты сама это придумала? Или подсказал кто?
Кто бы, интересно, мог ей это подсказать? Многие «ценители искусства» с важным видом аплодируют посредственному пению и молчат, когда надо кричать «Браво!». Публика разучилась понимать оперу. Раньше не знать и не любить ее считалось неприличным. И вообще по истории оперы можно изучать мировую историю, говорила Изольда.
– Сталин любил «Бориса Годунова», – рассказывала она. – Гитлер – Вагнера.
– А Наполеон? – спрашивала Валя. Наполеон ей мучительно нравился.
Изольда объясняла, что Бонапарт был человеком военным и предпочитал армейскую музыку. Оперу скорее уважал, чем обожал, – Керубини, Гретри, Далейрак писали в его честь марши и победные песни.
Валя обижалась за Бонапарта и на него самого тоже сердилась – как можно променять оперу на военный марш? Она подыскивала другие аргументы для Бонапарта, пока Изольда в тишине разогревала поздний ужин. После спектакля она иногда молчала долгие часы.
Ночью Валя просыпалась от мелодий, рвущих и режущих сон. Услышанное в театре укладывалось в пазы, память добросовестно повторяла новые арии, внутри настраивался маленький оркестр. Когда этот оркестр молчал, девочке снилась другая жизнь – с мамой, без Изольды, вне театра. Липкий пот стекал по груди, Валя просыпалась в уютной Изольдиной квартире, ничем не походившей на яркую пьяную ночь родного дома, где теперь крепко спали две балерины, даже во сне, как собаки, вздрагивающие ногами.
Валя забывала маму и ругала себя за это. Старалась, но не могла вырастить в себе любовь к покойнице. Зато любовь к Изольде росла без дополнительных стараний, как и чувство к музыке.
– Учить тебя надо, – сказала однажды Изольда. – Слух есть, интересно, что с голосом?
Свой старый «Этюд» Изольда настраивала каждый сезон, благодаря чему инструмент находился куда в лучшем состоянии, чем иной «Стейнвей», без присмотра обратившийся в мебель. Подруга Изольды, аккомпаниаторша с глубоко въевшимися ухватками красавицы, долго ахала и целовалась с хозяйкой, потом зашла в комнату. Валя долго не могла запеть, стеснялась…
– В хоре нужны всякие, – поморщилась Изольда, – тем более сейчас. Это в наше время на фигуру смотрели больше, чем в горло.
Подруга захихикала, потом прослезилась.
– У Вали все еще впереди, – пояснила она.
Первым спектаклем, который Валя услышала за сценой, стал «Евгений Онегин». Ночью она долго не могла уснуть и даже разбудила Изольду:
– Я поняла! Татьяна мстит Онегину, а не пытается хранить верность мужу! Она же просто упивается своей местью!
Изольда, зевнув, отозвалась:
– Это потому, что Татьяну вчера пела Городкова, большая, между нами, стерва.
Серая краска, морщинистая, с кракелюрами, как старый холст, асфальт или темная слоновья кожа. Оранжевая, с молочным налетом, с горечью апельсиновых косточек. Белая, бледная, больная, как паутина или слюна.
Согрин встал на крыльце за колонной и крутил головой, как филин. Он не мог знать, что Татьяна давным-давно дома. Кормит дочку и даже не догадывается о том, как сильно ждет ее под снегопадом незнакомый человек.
– Согрин? – нежданный оклик. Объятие, похожее на тумак.
Так встречаются старые приятели, если можно, конечно, назвать приятелем Валеру Режкина, бывшего сокурсника и вечного конкурента.
Так встречаются старые приятели, если можно, конечно, назвать приятелем Валеру Режкина, бывшего сокурсника и вечного конкурента. Улыбка на лице Согрина появилась не сразу – ее пришлось вызывать силком, как особо капризного духа. Приятели не виделись двенадцать лет, но за это время почти ничего не изменилось – Согрин почувствовал прежнюю зависть к Валере. Как выяснилось, она никуда не пропадала, а терпеливо ждала встречи, такой как сейчас.
– Ты что тут делаешь? – спросил Валера.
– Гуляю. На спектакле был. А ты?
Валера вежливо, но криво улыбнулся:
– Не обратил внимания на декорации?
Согрин не хотел ничего слушать о Валериных успехах – заранее знал, что расстроится. Нельзя общаться с такими людьми, как Режкин, – они начинают карьеру одновременно с нами, а потом взмывают вверх так, что не нагонишь.
Валера будто не замечал насупленного лица Согрина.
– Ты все с Женькой живешь? – спрашивал Валера, увлекая Согрина обратно в театр. – Буфет еще не закрыли, выпьем по маленькой?
«Выпить можно, – подумал Согрин, – вот только как же та девушка?» Пока говорили с Валерой, он с ног до головы оглядывал каждого, кто покидал театр, – узнал Гремина в кроличьей шапке, полненького Онегина в модной длиннополой дубленке: «Морозной пылью серебрится его бобровый воротник…» Узнал даже добрую контролершу, которая пустила его в зал.
Валера – нечуткий, как все успешные люди, – шагал впереди. Их пропустили без звука, правда, дамочка в бюро пропусков попросила:
– Долго-то не засиживайтесь!
– Не волнуйся, ласточка, – обещал Валера. – По сто грамм, и домой.
Дамочка порозовела – приятно быть ласточкой в сорок шесть лет!
Столики в артистическом буфете оказались заняты.
– А я и не знал, что здесь тоже есть буфет, – сказал Согрин, но Валера его не слышал – он договаривался с кем-то за столиком и тащил к нему новые стулья.
Лена, точная версия Светы из зрительского буфета, наливала водку в стаканы и выкладывала бутерброды на кусочки картона.
– Расскажи, как там Женя, – велел Валера.
Вокруг было шумно, но Согрин и так знал, о чем пойдет разговор. Раньше Валера был влюблен в Евгению Ивановну, и это единственный пункт, в котором Согрин сумел одержать над ним победу. Иногда ему казалось, что он женился на Евгении Ивановне, чтобы досадить Валере. На самом деле он женился только потому, что этого хотела она.
Такая маленькая! «Не маленькая – миниатюрная», – поправляет сам себя Согрин, стараясь не смотреть на девушку такими же глазами, как все. Он – художник. Он видит красоту, а не…
Студенты сосредоточенно сопят. Рабочая тишина, мечта преподавателей. Согрин вспоминает репродукции османских миниатюр. Идеально вылепленная женщина, матовая кожа. По фотографии можно поверить, что в ней метр восемьдесят росту. Глаза – светлый лавр, прозрачные, будто кожица крыжовника. Согрин рисует ее так, как больше не сможет никто – ни в группе, ни в принципе. Даже Валера Режкин в пролете.
Заканчивая рисунок, Согрин точно знал, что у него будет продолжение.
Преподаватель, умница и убежденный алкоголик, смотрит на модель и думает, что давно не видел такого красивого тела. Некрасивую писать интереснее. А эта… На что вдохновит, кроме перепиха? Глянец, химические цвета, как у тех парней в сквере, что малюют на заказ шлягерные сюжеты – гологрудых девок на фоне бурлящих водопадов, беспощадно алых роз и темных туч с яркой веткой молнии. То ли Вагнер, то ли Константин Васильев. Песнь о Нибелунгах, уркин сон, тюремный романс.
…Женечка хорошо запомнила тот день.