Хитрющий глаз Куравлева в «Афоне». Потрескавшееся от жары платье Кореневой. Ожившая катастрофа «Экипажа», на которую мальчишки ходили, как эстеты – к Джотто: на поклон, чуть не с молитвой. Афиши приклеивали прохожих, как те липкие листы для мух, которые висели в те годы в любом продуктовом магазине. Трупики мух становились тропиками, Согрин видел в каждой мушиной картине орнамент, сюжет, историю, но прежде всего – краски. Краска удушливо-желтая, как отстоявшийся диурез. Краска прозрачная, серая – с паутинными разводами. Не крылья мух, а слюдяные оконца…
Раньше Согрин думал, что сможет исцелиться от недуга, но каждая новая зима приносила с собой новые краски. Он искал покоя, но стоило краскам исчезнуть всего лишь на день, как СОГРИН начинал беспокоиться – а вдруг не вернутся? В театре ему становилось легче, и не только от водки. Водка приносила покой, близость музыки дарила надежду.
…Он смотрел, как хор уходит со сцены и крестьянки оставляют Ларину с дочерьми. «Филипьевна, а ты вели им дать вина». Что они будут делать за сценой? Побегут в гримерку переодеваться? Когда выйдут снова, какими будут?
Согрин решил дождаться следующего действия – и увидеть Татьяну.
Сразу видно, новенькая. Не знает, что Валя в театре – явление настолько же естественное, как, например, занавес. На помощь пришел Коля Костюченко в гриме Грязно́го. Борода у Коли своя, остальное приклеивается и раскрашивается.
– Да не волнуйтесь так, Валя на сцену не выпрыгнет!
– Пусть только попробует!
Воинственная оказалась новенькая, ну да ладно. Ведущие спектакля и должны быть такими. Валя заняла привычное место в правой кулисе, на скамеечке, у пульта. Она видела первые ряды зрителей на экране и понимала, как нервничает новенькая. Суфлерша кивнула Вале. Скоро придет хор, и все начнется.
– Валя, – шепнул Костюченко, – в антракте заряди телефон!
И сунул ей в руку мобильник.
Валя польщенно кивнула, оглянулась на новенькую – видела, нет? Новенькая сидела ровно, будто пересчитывала кнопки и тумблеры. Ничего, она тоже привыкнет. К Вале привыкают быстро.
…Валя, мелкая и носатая, как комарик, Валя, у которой никогда не бывает менструаций, Валя, дочь той пьяницы с четвертого этажа… Обижайся не обижайся – все правда. Мать родила Валю по пьяному залету, молоко у нее было горьким, как водка. «На что ты мне сдалась, да еще больная!» – это Валя слышала от матери вместо колыбельных каждую ночь. Дети, они ведь у разных людей рождаются. Не только у хороших. Впрочем, мама не была плохой, она всего лишь крепко обиделась однажды на свою жизнь. Смолоду ей многое давалось, вот она и подумала, что так будет всегда.
Валина мама была фотографом в те времена, когда фотографами были одни только мужчины. Это и погубило ее – мужчины. И водка. Мать уходила в алкогольное болото медленно, до последнего высовывала голову, каждый день обещала себе – брошу, вернусь на работу, буду растить девчонку! Научу фотографировать, ценить себя, как женщину. Каждый вечер заканчивался одинаково – темнеет за окном, темнеют глаза матери, она копошится в прихожей, шуршит пакетиками, роняет монеты. Чертыхается. Божится. Опять чертыхается. Потом дверь хлопает, Валя ищет, куда бы спрятаться. Пьяному фотографу лучше не попадаться ни на глаза, ни под руку.
В день, когда Вале исполнилось восемь, мать заявилась в мастерскую к полузнакомому художнику. С фотоаппаратом, единственной непропитой своей ценностью. Накрасилась, хотела понравиться. Последняя попытка выбарахтаться из беды. Художник открыл бутылку, мать накачалась, уснула под абстрактной картиной, юбка задралась. Над матерью смеялись, ею брезговали: алкашня, синяя яма. Гости художника по очереди фотографировали мать ее же аппаратом, и когда она проявляла пленку с похмелья, то увидела только себя в каждом кадре.
Над матерью смеялись, ею брезговали: алкашня, синяя яма. Гости художника по очереди фотографировали мать ее же аппаратом, и когда она проявляла пленку с похмелья, то увидела только себя в каждом кадре. Спящую мутным сном, пьяную, мерзкую. Дочь – уродец. Мужики – предатели. Фотоаппарат – в окно, петлю на дверную ручку, голову – в петлю. Даже не выпила перед казнью. «Задавилася», – объяснила Вале тетка. Она, тетка, вначале хотела Валю в детдом, а потом осознала – пособие у племянницы лучше любой зарплаты. Соображала, считала, строила цифры на бумажке. То на Валю взглянет, то на бумажку, то внутрь себя. Там, внутри, когда-то было сердце.
…Расти Валя перестала лет в десять. Она и сейчас похожа скорее на ребенка, чем на женщину, хотя исполнилось уже двадцать четыре. Не лилипутка, но и не полноценный человек. Полукарла. Вначале люди смотрят на Валю напряженно, потом начинают ухмыляться, после этого побеждают в себе зеваку, давят раба, пытаются делать вид, что ничего такого. Подумаешь, маленькая, носатая, ни одной менструации, инвалид или просто – Валя.
Только Изольда смотрела на нее другими глазами. Она пришла к тетке, высчитывающей бонусы и минусы удочерения, сказала: забирайте себе половину пособия, а девочка останется со мной. Нам с ней хватит, потом я ее в театр пристрою:
– Валя, хочется тебе увидеть театр?
Никто так с ней никогда не говорил – бережно.
На самом деле звали Изольду иначе, но Валя считала, что у такой необычной дамы имя тоже должно быть особенным. Изольда хохотала, когда Валя поделилась с ней этой мыслью, но имя новое приняла без звука. Изольда так Изольда.
Жила она прямо под Валей, в маленькой «двушке». Спала на диване-инвалиде – если бы он был человеком, присвоили бы первую группу. У Вали тоже первая. Когда тетка наконец согласилась оставить племянницу соседке, Изольда вычистила Валину квартиру и повесила в театре объявление «Сдается!». Вскоре сюда въехала пара балетных девиц. Деньги с балетных Изольда относила в сберкассу – собирала для Вали будущее.
Ребенком Валя говорила Изольде:
– Как хорошо, что вы поете в хоре, что не солистка!
На «ты» она обращаться не смела.
– Чего ж хорошего? – удивлялась Изольда. – Одна из многих.
– Зато живая, – объясняла Валя.
В хоре никто не погибает, все дружно уходят со сцены, и все. А солистки почти всегда заканчивают плохо. Виолетта из «Травиаты», обе Леоноры, Сента, Любаша, Кармен, Абигейль, Земфира, Аида, Мими… Целый хор покойниц. Каждый день умирать – что за жизнь такая? И даже если солистка останется в живых, ничего хорошего с ней все равно не произойдет. Татьяна расстается с Онегиным, Марфа Собакина сходит с ума. Валя не хотела бы даже на сцене увидеть Изольдину смерть или страдание.
– Но в опере всегда так, – спорила Изольда. – Страсть и смерть, иначе – оперетта. Или обычная жизнь.
…Марфу сегодня пела Мартынова, пришла одновременно с мужским хором опричников. Все первое действие сидела рядом с Валей на скамеечке.
– Валь, посмотри, у меня глаз чешется, может, соринка?
Валя оттянула пальцем мартыновское веко.
– Никакой соринки, Людочка! Поморгай, все пройдет!
– Спасибо, Валя, что бы я без тебя делала?
– Тише! – шикнула ведущая. – Вы мешаете артистам!
– Мы и сами, кажется, артисты, – надменно сказала Мартынова, поправила прическу и отправилась на сцену, подмигнув Вале тем самым глазом, который только что чесался.
А со сцены вернулась Любаша – Леда Лебедь. Вот она ни за что не сядет рядом с Валей. Единственный человек в театре, который ее терпеть не может.