Единственный человек в театре, который ее терпеть не может. У Вали замерзали руки от одного только имени: Ле-да. Но дело не только в имени. Изольда была доброй и теплой, хотя – изо льда.
– Чудесно поете сегодня! – сказала суфлерша Леде.
Валю сдуло со скамьи.
– Зато Мартынова ежика рожает, – отозвалась Лебедь. – Вы собираетесь что-нибудь с этим делать, Сергей Геннадьевич?
Главный режиссер, тихо стоявший в двух шагах от Вали, открыл было рот, но Леда, даже не взглянув на него, поплыла на сцену.
– Как мне быть, Валя? – спросил главреж.
– Не обращайте внимания. С Лебедью всегда так, вы же знаете.
Он рассеянно погладил Валю по короткостриженым волосам и пошел в артистический буфет за коньяком. В конце концов, кто здесь главный режиссер, он или какая-то солистка?
Выпьет рюмочку, а после антракта послушает спектакль из партера.
Колготки Татьяна простить еще могла, но за театр вступалась горячо, со слезами. Она выросла за кулисами, «на театре», по выражению мамы, солистки вторых партий. Мама не родила Татьяну «на театре», между первым и вторым действием, исключительно благодаря тому, что девочке пришло в голову появиться на свет глубокой ночью, когда нет уже никакого света и все спектакли заканчиваются.
Сейчас редко какой спектакль выползет за десять вечера, поэтому семейных проблем у артистов поубавилось. Мамина личная жизнь пострадала из-за поздних приходов домой – какому мужу понравится, если жена является после полуночи, не хуже Германа?
– «Opera» означает «труд»! – объясняла Татьянина мама, как все солистки, знавшая слегка по-итальянски. – Мы должны трудиться, не покладая рук, даже ночью!
Муж этого не понимал. Инженер, в семь вечера он уже сидел перед телевизором, в восемь – ужинал, в девять – начинал злиться, к десяти – приходил в драматическую, почти оперную ярость. Они развелись, когда Татьяне было девять.
…Мама – хрупкая, как дорогая чашка. Даже обнять со всей силы нельзя – вдруг погнешь ей ресницы ненароком? Или прическу испортишь? А Татьяне хотелось, иногда даже очень хотелось обычную маму, чтобы не бояться за ресницы и прическу. Чтобы мама ждала ее дома, как у всех девчонок, а не в гримке, наряжаясь к очередному спектаклю.
Маленькая Татьяна смотрела, как маме одевают парик. Ей тоже давали коробочку с гримом, и девочка от скуки рисовала себе клоунское лицо. Мама взмахивала ресницами, улыбалась, бежала на сцену. Воздушный поцелуй наверняка придумали артистки – чтобы не испортить грим.
Романы, браки, рождения и смерти – все было в театре; искать своего счастья на стороне Татьяниной маме, как и другим артисткам, не было нужды. Брошенные жены оставались в театре, как и мужья-изменники, а их общие дети сидели в зале или за кулисами – иногда их выводили на сцену: в «Набукко», «Князе Игоре», «Трубадуре».
После развода Татьянина мама влюблялась, можно сказать, не сходя со сцены. Был гобоист из оркестра (продержался четыре месяца, сильно пил, как почти все духовые). Солист балета с роскошным прыжком (продержался полгода, уехал в Москву – лучшие всегда уезжают). Артист хора (пять с половиной лет, мама сама его бросила, когда он начал ухлестывать за Татьяной). Татьяна знала, что в антрактах мама встречается с любовниками за сценой, есть там такое особое место, когда зал видно, а тебя нет. Лишний раз не поцелуешься – оба в гриме. Обниматься тоже трудно – тяжелые прически, костюмы. Видели бы зрители, сердилась Татьяна, как Ларина стоит, прижавшись к крестьянскому юноше, или как ключница Петровна обжимается с опричником…
Мама любила театр, любила себя, любила музыку – преданно, без сомнений и оглядки.
Любить Татьяну ей было некогда. И когда тот самый артист хора обратил на дочь внимание, мама рассердилась:
– Надо заниматься учебой, а не думать о романчиках!
…Тогда в хор принимали с улицы, можно было даже нот не знать, лишь бы петь умел и фактуру имел подходящую. Это сейчас Голубев зверствует, требует брать одних только консерваторских, а раньше все было проще. Татьяну взяли после первого же прослушивания, а через год работы в хоре и летних гастролей она забеременела и родила девочку Олю. Мама пытала Татьяну, чуть не под лупой разглядывая младенца, от кого? На кого похожа? К новому сезону Татьяна вновь была на сцене, а непонятно чья Оля оставалась дома с няней. Мама пела Ларину, ей уже после второго действия можно идти домой. Новый Гремин завидовал за сценой – мне бы так! Татьяне этот Гремин нравился куда больше полненького Онегина. Когда толстячок выкатывался на сцену в последнем действии и, выпятив пузико, пел: «Позор, тоска, о, жалкий жребий мой!», народ за кулисами веселился: «Карлсон вернулся!» И Татьяна, не наша – Ларина, была в тот вечер не из лучших, голос еле пробивался сквозь оркестр.
После бала хористка первой убежала со сцены – ей надо было отпустить няню.
В последнем действии «Онегина» хор появляется лишь раз, на Греминском балу. Согрин неприятно удивился, что кланяться вышли только солисты. А где же хор? Где та девушка?
Не дожидаясь последних поклонов, он выскочил из зала, позабыв и о Потапове с женой, и о доброй душе – контролерше.
– Где служебный вход? – спросил в гардеробе.
Сказали обойти театр справа, там будет крылечко и серая дверь. Согрин отплевывался от снежинок, закуривал, спешил. Он чувствовал – Татьяна где-то рядом. Правда, у нее пока не было имени.
Ведущая свирепо закусила сигарету и вскочила с места. С ней нескоро кашу сваришь, загрустила Валя – она дорожила тем, что ее любят в театре (Леда Лебедь не считается, она всю любовь мира желала бы иметь в своем частном пользовании – даже ту, что полагалась другим).
– Призрак оперы, – Коля Костюченко чмокнул Валю в макушку. – Батарею зарядила? Умница.
Может быть, и новая выпускающая однажды поймет, что в театре без Вали не обойтись? Здание устоит, люстра не обрушится, и зрители придут, и занавес будет расходиться в стороны медленными волнами, но без Вали это будет уже совсем другой театр. Старожилы, из тех, кто с закрытыми глазами находит дорогу из цехов в буфет, даже они теперь не представляют, как театр обходился без Вали.
…За кулисы Изольда привела девочку не скоро, вначале долго отправляла в зал. Та все оперы переслушала не по разу, а балет посмотрела всего один – «Лебединое озеро». «Балет – это для девочек», – говорила Изольда, и Валя думала: «Я-то кто тогда?»
Ее не всегда пускали на вечерние спектакли, Изольда однажды не увидела Валю на обычном месте в зале и перепугалась. В антракте прибежала в фойе. Контролерши оправдывались – контрамарку подает и молчит, мы ж не знали, что твоя!
Потом все привыкли, признали.
После спектакля Валя терпеливо ждала Изольду в гардеробе, матерчатая сумка с туфлями лежала на скамеечке аккуратным рулетом. Без туфель Изольда являться в театр не разрешала и платье велела надевать нарядное, с воротничком из нафталиновых кружев.
Изольда приходила, когда Валя уже почти засыпала на той скамеечке; к счастью, школа была во вторую смену. Если наставница вдруг видела тройку в дневнике, сразу лишала театра на неделю. Хуже наказания не было.
Они жили в двух кварталах от театра. Высокая Изольда подстраивалась под мелкий шаг Вали и в любую погоду – ветер, дождь, жару, снег – спрашивала:
– Как тебе?
Валя рассказывала. Слух у нее был точный, и любую фальшивую ноту она видела выкрашенной в другой цвет.