– И «герр Томсен». И «мне больше не к кому обратиться».
– Так ведь это самое лучшее, дурень. Приди в себя, Голо. Она говорит, что ты ее единственный друг. Единственный друг на всем свете.
На сердце у меня еще скребли кошки, и потому я сказал:
– Но я не хочу быть ей другом.
– Естественно, не хочешь. Ты хочешь всего лишь… Терпение, Голо. Оно производит на женщин сильное впечатление. Дождись окончания войны.
– Ну еще бы. Войны не соблюдают классических единств, брат. – Я подразумевал единство времени, места и действия. – «Дождись окончания войны», подумать только. Кто знает, что от нас к тому времени останется? Вообще-то говоря.
Борис пообещал оказать мне услугу – допросить старшего по бараку Жозека. И добавил:
– Постскриптум очаровательный. И почерк у нее хороший. Сексуальный. Естественный. Плавный.
Оставшись один, я предался размышлениям (воодушевляющие слова Бориса были еще свежи в моей памяти) и вновь принялся разглядывать письмо Ханны – похотливую округлость ее «о» и «е», бесстыдную стремительность «ж» и «т», размашистость «м».
Как преступница политическая, Эстер находилась в ведении Гестапо. Неподкупный Фриц Мебиус пребывал, по счастью, в отъезде, а его заместитель Юрген Хордер валялся в дизентерийном отделении лазарета. Поэтому Борис обратился к Михаэлю Оффу, который, надеялся он, обойдется намного дешевле Юргена Хордера.
Казалось, за меня взялись самые разные физические силы. Стоя рядом с Ханной в компании случайно подобравшихся людей, я остро ощущал ее массивность и аромат; она представлялась мне огромной – Юпитером эротического притяжения. Ко времени, когда Долль увел ее, я уже настолько сорвался с резьбы и возбудился, что почти навязал себя бледной, вялой, чем-то перепуганной Алисе Зайссер, а позже долгое время лежал в постели и смотрел в темноту, прежде чем отказался от мысли нанести внезапный визит Ильзе Грезе.
– Сколько за женщину?
– Сто семьдесят рейхсмарок каждая. Долль запросил двести, но «Байер» надула его и заплатила сто семьдесят.
– А что «Байер» испытывает?
– Новое обезболивающее. Они там переусердствовали. Очевидно. – Беркль откинулся на спинку кресла, скрестил руки (черные волосы, лысина, очки в толстой оправе). – Я познакомил вас с этим письмом потому, что оно показательно. Это показатель порочной позиции.
– Порочной, господин Беркль?
– Да, господин Томсен, порочной. Что, все эти женщины умерли одновременно? Получив одну и ту же дозу? Это объяснение наименее идиотское. Или они умирали группами? Или одна за другой? Все дело в том, что «Байер» раз за разом повторяет одни и те же ошибки. И мы тоже.
– Какие?
– Ну хорошо. Вчера я шел по Двору, бригада рабочих протягивала там кабели к подстанции. Как водится, бегом, хоть их и шатало. Один упал. Ничего не уронил и ничего не разбил. Просто упал. Капо начал дубинкой вышибать из него дух, и тут вмешался британец из Шталага. Я и моргнуть не успел, как на того набросился унтер-офицер охраны. Чистый результат? Военнопленный лишился глаза, заключенный получил пулю в затылок, у капо сломана челюсть. И прошло еще два часа, прежде чем кабели дотянули до подстанции.
– И что же вы предлагаете?
– Обращение с рабочей силой как с предметом разового употребления до крайности непродуктивно, господин Томсен. Бог мой, эти капо! Что с ними такое?
Я сказал:
– Ну, если капо не справляется, по мнению охраны, с возложенными на него обязанностями, он лишается своего поста.
– Мм. Сокращение рациона и прочее.
– Все намного хуже. Его в тот же день забивают до смерти.
Беркль нахмурился и спросил:
– Вот как? И кто же? Охрана?
– Нет. Заключенные.
Беркль застыл. А помолчав немного, сказал:
– Вот видите, это лишь подтверждает справедливость моих слов. Цепная реакция насилия – и каждый в этой цепочке трясется от страха. Вся атмосфера становится психопатической. А пользы от этого никакой. Мы не укладываемся в график, не так ли, господин Томсен?
Наш предельный срок истекал в середине следующего года.
– Ну, не знаю. Мы все-таки продвигаемся – медленно, но верно.
– Имперская канцелярия давит на Совет директоров. Совет на нас. А мы на… Господи, вы только посмотрите туда.
Я посмотрел туда. И фигурами, привлекшими мое внимание, были, как и всегда (у меня тоже имеется кабинет в «Буне», и я провел перед его окном немало часов)… фигурами, привлекшими мое внимание, были не люди в полосатой одежде, которые выстраивались в ряд, или бежали цепочками, или теснили друг друга посреди стофутовой в длину толкотни, передвигаясь с неестественной быстротой, точно статисты немого фильма, передвигаясь быстрее, чем позволяли их силы и телосложение, словно ими правил безумный кривошип, чью рукоять вращала неистовая длань; фигурами, привлекшими мое внимание, были не оравшие на заключенных капо, не оравшие на капо эсэсовцы охраны, не оравшие на эсэсовцев охраны облаченные в комбинезоны техники компании. Нет, внимание мое привлекли господа в деловых костюмах – конструкторы, инженеры, управляющие фабриками «ИГ Фарбен» во Франкфурте, Леверкузене, Людвигсхафене, господа с переплетенными в кожу записными книжками и с желтыми рулетками, изящно вышагивавшие мимо тел изувеченных, лишившихся сознания и умерших людей.
– У меня имеется предложение. Оно, готов признать, довольно радикально. Вы согласитесь по крайней мере выслушать его? – Беркль положил перед собой невысокую стопку листков и достал из кармана вечное перо. – Давайте пройдемся по нему шаг за шагом. Итак. Насколько долго, господин Томсен… каков наибольший срок жизни наших рабочих?
Я устало ответил:
– Три месяца.
– То есть каждые три месяца нам приходится впрягать в работу их преемников. Так?
Снаружи донесся нечленораздельный вой, затем два пистолетных выстрела и знакомый ритмический звук ударов плетью. Беркль продолжил:
– Сколько калорий в день должен получать взрослый человек при условии, что ему предоставляется полноценный отдых?
– Не знаю.
– Две с половиной тысячи. Обитатели некоторых польских гетто получают три сотни. Это медленная казнь. В Шталаге – восемьсот. Здесь самые везучие получают одиннадцать сотен. Одиннадцать – плюс каторжный труд. Могу вам сказать: при рационе в одиннадцать сотен калорий и тяжелом труде рабочий теряет около трех кило в неделю. Дальше считайте сами. Мы должны дать им стимул, господин Томсен.
– Это какой же? Они знают, что их привезли сюда умирать, господин Беркль.
Он прищурился и сказал:
– Вы слышали о Шмуле?
– Конечно.
– Каковы его стимулы?
Я перекрестил ноги. Старина Фритурик начинал внушать мне некоторое уважение.
– Прошу вас, – сказал он. – Мысленный эксперимент. Мы производим скрупулезный отбор и создаем ядро из, скажем, двадцати пяти сотен рабочих. Перестаем избивать их. Перестаем требовать, чтобы они передвигались бегом, unverzüglich, unverzüglich – обходимся без этих кошмарных пробежек едва держащихся на ногах людей. Мы даем им достойные – в разумных пределах – жилье и количество пищи.