Зона интересов - Эмис Мартин 34 стр.


Но я хочу поговорить с вами о девятом ноября двадцать третьего. Двадцать третье – день, который мы должным образом чтим как День скорби Рейха.

Борис подтолкнул меня пухлым локтем. 9 ноября 1923-го стало днем смехотворного провала баварского «Пивного путча». В тот день около девятнадцати сотен отборных пустомель и бездельников, психопатов и бандитов, озлобленных ополченцев, жаждущих дорваться до власти деревенских олухов, утративших веру студентов семинарии и прогоревших лавочников (всех обличий и размеров, всех возрастов, все – вооруженные, все в плохо пошитой коричневой форме, получившие, каждый, по два миллиарда марок, которые отвечали тогда, именно в тот день, трем долларам и четырем-пяти центам) собрались вокруг и внутри пивного зала «Бюргербраукеллер» неподалеку от мюнхенской Одеонплац. В назначенный час они, ведомые триумвиратом эксцентричных знаменитостей (военным диктатором, de facto, 1916–1918 годов Эрихом фон Людендорфом, асом люфтваффе Германом Герингом и приехавшим в автомобиле главой НСДАП, неистовым капралом из Австрии), вылезли из подвальной пивной и двинулись к Фельдхернхалле. Это должно было стать началом революционного «Марша на Берлин».

– Они вышли на улицу, – продолжал витийствовать Долль, – серьезные, но веселые, люди железной воли, но с легкостью на сердце, смеющиеся, но полные увлажняющих их глаза эмоций, вышли и затрепетали, услышав радостные клики толпы. Их путь озарялся вдохновляющим примером Муссолини – его триумфальным маршем на Рим! Все еще шутившие, все еще певшие – да, они до самого конца глумились над нацеленными на них карабинами Республиканской государственной полиции и оплевывали их!.. Но тут – пистолетный выстрел, залп и начался расстрел! Генерал Людендорф продолжал идти вперед, трепеща от праведного гнева и расталкивая полицейских. Геринг упал, тяжело раненный в ногу. А сам Избавитель, будущий Рейхсканцлер? Ах, несмотря на то что обе руки его были когда-то сломаны, несмотря на свистевшие вокруг пули, ему достало отваги схватить беспомощного ребенка и унести его в безопасное место!.. И когда рассеялся наконец едкий запах кордита, четырнадцать мужчин, четырнадцать наших братьев, четырнадцать воинов-поэтов лежали, распростертые, в пыли!.. Четырнадцать вдов. Четырнадцать вдов и шесть десятков сироток. Яволь, вот это мы и чтим сегодня. Германскую жертвенность. Они отдали свои жизни за то, чтобы мы могли надеяться – надеяться на возрождение и уповать на еще более светлое завтра.

Бурый снегопад давно уже редел и теперь вдруг безмолвно прекратился. Долль снова взглянул в небо и благодарно улыбнулся. А затем, спустя всего лишь несколько ударов сердца, речь его стала сбивчивой, а лицо усталым, усталым и старым; Долль накренился вперед, накрепко вцепился в края трибуны.

– Сейчас я разверну… этот священный стяг – наше родное Знамя Крови. – Долль поднял его, чтобы показать всем нам. – Символически запятнанное – красным вином… Пресу… э-э, пресуществление. Как при Евхаристии, нет?

Я снова взглянул налево – и с катастрофическими последствиями: мы с Ханной встретились взглядами. Она прижала к носу ладонь в варежке и словно бы развернула ею лицо к сцене. А я после этого был какое-то время занят совершенно необходимой и упорной борьбой с чем-то, сдавившим мне грудь, и старался не прислушиваться к голосу Долля, который пьяно, с запинками рассусоливал об орденах, перстнях с печатками, гербах, бляхах, скандировании, клятвах, обетах, ритуалах, кланах, криптах, святилищах…

Наконец я поднял склоненную голову. Долль, чье лицо напоминало теперь огромную немытую клубничину, подбирался к концу.

– Может ли солдат плакать? – вопросил он. – О да, да! Ах, время от времени даже должен! Время от времени нам остается лишь оплакивать… Видите, я утираю слезы.

Долль, чье лицо напоминало теперь огромную немытую клубничину, подбирался к концу.

– Может ли солдат плакать? – вопросил он. – О да, да! Ах, время от времени даже должен! Время от времени нам остается лишь оплакивать… Видите, я утираю слезы. Слезы горя. Слезы гордости. И я целую этот стяг, клейменный кровью наших священных героев… Вот. Вскоре вы присоединитесь ко мне… в исполнении «Песни о Хорсте Весселе» и «Был у меня один товарищ». Но сначала… три минуты молчания для… каждого из наших утраченных мучеников. За каждого из Старых Бойцов, за павших. Ах, при заходе солнца и на новой заре мы будем помнить их. Все до последнего, до последнего, они останутся с нами. Первый… Клаус Шмиц.

А через десять-двенадцать секунд последовал первый диагональный залп града – и началось.

«Кто заплачет при нашей разлуке?». «Прощаясь, тихо скажи “пока”».

– Извини, Томсен, все потребовало больше времени, чем я ожидал. Вокруг этого дела сложилась какая-то непонятная обстановка. Имеет место определенная, э-э, неясность очертаний. И своего рода мертвое молчание.

– Мне тут пришло в голову, – сказал я. – Его ведь не могли отправить в армию, верно, мой господин? Очистка тюрем еще не началась?

– Началась, но политических под ружье не ставят. Только уголовников. А твоего человека могли бы счесть, э-э, недостойным… Поэтому я пока не стал бы сдаваться. По моим предположениям, он еще носит где-то красный треугольник. В каком-нибудь причудливом месте, знаешь, наподобие Хорватии.

Но и эти мысли тоже наводят меня на совершенно другие. Например: почему я ощущаю себя больной птицей, не способной летать? Не способной подняться в воздух?

Дядя Мартин рассказал мне недавно историю о Рейнхарде Гейдрихе – светловолосом паладине, которому рок послал медленную смерть от автомобильного сиденья (граната, брошенная в его машину, разворотила обшивку сиденья, нашпиговав диафрагму и селезенку Гейдриха клочьями кожи и конским волосом). Как-то ночью после долгой одинокой попойки Рейхспротектор Богемии и Моравии – Пражский палач – поднялся наверх, в ванную, и встал перед собственным отражением в большом, от пола до потолка, зеркале, достал из кобуры револьвер и дважды выстрелил в стекло, сказав: «Наконец-то я до тебя добрался, подонок…»

Правда состоит в том, что у меня есть и другая причина для обиды на Дитера Крюгера. Кем бы еще он ни был или не был (тщеславцем, хищником, человеком, злоупотреблявшим доверием к нему, бессердечным, порочным), он обладал отвагой.

Ханна любила его. И он был храбр.

– «Игроки», – сказал я. – «Флотские». И – «Жимолость».

– «Жимолость»! Не самые дорогие, но самые лучшие. Вы очень любезны, мистер Томсен. Спасибо.

– Правь, Британия. Я навел кое-какие справки. Внемлите. «Нации, не столь достойные, как ты, падут в своих тиранских устремленьях. Но ты продолжишь процветать, в свободе и величии, на страх и зависть всем», – произнес я. – Мы поняли друг друга?

Он окинул меня взглядом, окинул еще раз и немного склонил свою кубическую голову.

– Я присматривал за вами, капитан Буллард. Завтра я… Вчера я видел, как вы погнули лопасти вентилятора в «Бюро полимеризации». Мне это понравилось.

– Понравилось?

– Да. Еще есть люди, подобные вам?

– Есть, двенадцать сотен.

– Так вот, по причинам, которые нас не касаются, я сыт Третьим Царством по горло. Они уверяют, что протянут тысячу лет. А мы не хотим, чтобы здешние пидоры протянули до…

– До две тысячи девятьсот тридцать третьего.

Назад Дальше