И при каждом движении из трещинок сочится кровь — стоит сморщиться или улыбнуться. Но если ты не поцелуешь — этими растрескавшимися губами, через боль, то не поцелуешь уже никогда. Это, может быть, твой последний поцелуй — вот такой, с кровью. Другого не будет. Не будет другого. Я хотела, чтобы вы об этом рассказали. Чтобы вы это передали. Чтобы зрители в зале онемели, чтобы глаза их наполнились солью.
Потому что иначе вспоминать не имеет смысла. Понятно?
Было тихо-тихо. Они сидели и смотрели на меня потемневшими глазами. Я поняла: они примериваются. К поцелую с кровью.
Потом кто-то двинулся — осторожно, будто боялся что-то сломать:
— Мы поняли, Ася Борисовна. Мы сделаем.
— Не сегодня. В понедельник. И то — при условии, что вы все выучите. И сможете быть вместо тех, кто их сочинил. А сейчас — уходите.
Все разошлись. Остался только Вакула.
— Ты что?
Он стал выворачивать голову, будто хотел посмотреть через плечо:
— М-м-не не д-дали.
— Что — не дали?
Снова мучительный выверт головы:
— М-мне не д-дали слов.
Ох, Боже мой! Он хочет читать со сцены?
— Е-э-эсли в-вы д-дадите м-м-мне с-слова, я выучу. У м-меня хо-хо-хорошая п-память.
— Но…
Я боюсь взглянуть ему в лицо. Я представляю, как он начнет заикаться, произнося серьезную фразу, важную фразу.
— Я м-м-могу не д-дергать шеей. Е-эсли о-очень п-п-постараюсь.
Если постарается… Я внезапно решаюсь:
— Хорошо. Вот, смотри, две строки. Всего две — но очень важные.
Он еще не верит своему счастью. Он мечтал, но не надеялся.
А я возвращаюсь домой с легкой душой, с легким сердцем. Мне давно уже не было так легко жить.
И ведь он действительно ни разу не дернулся во время спектакля.
Мы договорились: он будет читать на выдохе. Сначала глубоко вдохнет, а потом будет выдыхать, медленно, растягивая гласные:
Я с детства не любил овал.
Я с детства угол рисовал
Он выдохнул.
— 3-здрасьте, Ася Борисовна!
Входит. Сияет, как начищенный медный таз. Может, он немного стесняется. Но сияние совершенно затмевает его стеснительность. Я невольно улыбаюсь в ответ. Ну, что уж так-то сиять?
Всовывает мне в руки обязательный букетик— три гвоздички — и пакет винограда. Перелезает из ботинок с тапочки. Какие огромные у него ботинки! Сорок третий? Сорок четвертый? Огромные и пыльные.
И сам он какой-то большой, незнакомый. Я помню один момент, на выпускном. Забежала к ним на полчасика и вдруг ощутила: да они ж меня догоняют! Еще чуть-чуть — и мы сравняемся. Очутимся по одну сторону возрастной границы. И какая я им Ася Борисовна? Пришлось выдать «официальное разрешение» называть меня Асей.
Чистая формальность. Ведь тогда, после спектакля, мы еще ходили в поход. И там, под мелким моросящим дождичком, у дымящего костра я как-то естественно и незаметно превратилась в Асю. В Асюту.
Вакулу тогда не хотели брать. Как всегда — не хотели из-за его шеи. Он был освобожден от физкультуры. Не то чтобы совсем освобожден, но имел третью группу здоровья. И физкультурница, щадя не столько его, сколько себя, предпочитала видеть его сидящим на скамейке. Вакула, однако, настаивал — яростно и упорно. Будто этот поход был вопросом жизни и смерти. И я заступилась — опять импульсивно, необдуманно. Все махнули рукой и предупредили: понесешь, как все. Не вздумай ныть. Но потом никто не пожалел, что его взяли. Он носил дрова, и пилил, и таскал воду, был уместен и неожиданно ловок. В лесу все забыли про его дергающуюся шею. Да и дергался он, только когда говорил. А здесь больше молчал. Шел и работал. И все время оказывался рядом: сбоку, за спиной.
—Т-те-ебе не-е х-холодно?
Что-то там набрасывал мне на плечи, когда все сидели плотным кольцом и пели — то тихонько, проникновенно, то громко и задорно: «Не смотри ты так неосторожно!»
А я на него и не смотрела: ну, стоит и стоит.
—Т-те-ебе не-е х-холодно?
Что-то там набрасывал мне на плечи, когда все сидели плотным кольцом и пели — то тихонько, проникновенно, то громко и задорно: «Не смотри ты так неосторожно!»
А я на него и не смотрела: ну, стоит и стоит. И это потом как-то забылось. Почти забылось. А теперь он говорит:
— П-посмотри на меня, Ася! — Будто желает наверстать прошлое, спросить с меня неоговоренный долг.
— Сережка, имей совесть! Ты не картина.
— Ну, п-посмотри! Видишь?
Чего он хочет? Он больше не улыбается. Смотрит на меня почти так же, как тогда, в первый раз: «М-мне не-е д-да-али с-слов!» Будто от меня сейчас что-то зависит. Что-то важное в его жизни.
И вдруг я понимаю. Догадываюсь. Но это же невозможно! А он говорит — тихо и медленно:
— Я п-прошел К-кольский п-пять раз — на лыжах и п-пешком. И еще д-д-дважды с-сплавлялся по Пре.
П-последний раз — этой весной — мы х-ходили в четвертую ка-атегорию с-сложности. Ты видишь? Я 6-болыие не д-дергаюсь. Я с-справился с тиком. И я п-поступил в геологоразведочный.
Геолог? У него третья группа здоровья! Всегда была третья группа. И тик — это же приговор.
— Я решил, что с-смогу. Я в-выжимаю восемьдесят. И я с-стал меньше заикаться. Я теперь не б-боюсь говорить. И я п-приехал тебе п-показать. П-показаться.
— Я не поняла: что выжимаешь?
— Ну, штангу.
Не знаю, что сказать. Правда, не знаю. Сижу и смотрю на него. Потом соображаю: он ждет — каких-то слов.
— Сережка, ты молодец! Ты настоящий молодец.
Дурацкие слова. Но он, вроде бы, опять улыбается.
А на меня накатывает жгучее, почти непристойное любопытство. Это сейчас тик его оставил. А как же тогда? Как он справился? Как во время спектакля смог сказать свои слова без всяких лишних движений?
— Ну, я п-подвесил к п-потолку острый нож на веревочке, набил рот к-камнями и у-у-пражнялся с утра до вечера.
Я представляю, что так и было. Он умеет терпеть боль — и физическую, и душевную.
— Ну, н-не с-совсем так. — Он делает паузу, чтобы передохнуть и взглянуть мне в лицо. — Я п-пред- ставлял т-тебя, что ты на меня с-смотришь. Го-оворил с-слова — и п-представлял.
Так, разговор сворачивает куда-то не в ту сторону.
— Пойдем виноград есть, а? А то я тут выбирала подходящий вид смерти — из-за тоски по лучшей жизни. И голодная рассматривалась как вариант.
— Я з-заметил.
— Что заметил?
— Н-ну, что у т-тебя г-глаза грустные. Не т-так блестят.
— Не так?
— Н-не так, как обычно.
Интересно! Не видел меня больше трех лет, но знает, как у меня глаза блестят. Может, они уже давно потухли.
— Давай правда виноград есть!
Отправляемся в кухню. Я мою виноград. Мою,
ловко подбрасывая. Выкладываю в керамическую миску — глубокую, блестящую, с узорным краем. Виноград кокетливо перевешивает кончики гроздей через край — как на натюрморте. Ставлю миску на стол. Чувствую, как нравится мне двигаться — весело и ловко. Потому что он на меня смотрит?
Кыш-кыш-кыш!
— Так, а куда мы будем плеваться?
Вакула делает широкий жест, приглашая не ограничивать себя в возможностях.
— Послушай, ты приперся в приличный дом. Между прочим, без предупреждения. И теперь хочешь все заплевать косточками своего винограда!
— Д-да нет. Я п-просго п-помогаю тебе искать выход!
— По-твоему, это выход — плевать, куда вздумается? Что ты вообще себе позволяешь? (Я невольно копирую интонации своего завуча.) Хочешь устроить здесь творческое безобразие?
Он смеется.