Измышление одиночества - Остер Пол 12 стр.


Когда он не появился в назначенное время, я задержался еще на час или два, но наконец сдался и вернулся к себе, где тут же рухнул на кровать.

Днем он пришел сам, постучался ко мне, разбудил – спал я крепко. Встреча – как прямиком из Достоевского: буржуазный отец навещает сына в заграничном городе и обнаруживает начинающего поэта в одиночестве, на чердаке, его снедает лихорадка. Увиденное его шокировало, он негодовал, что в таких комнатах вообще люди живут, – и тут же взялся действовать: заставил меня надеть куртку, притащил в местную поликлинику, после чего купил таблетки, которые мне прописали. После не разрешил мне ночевать в моей комнате. Спорить с ним я был не в состоянии, поэтому согласился на его отель.

Лучше назавтра мне не стало. Но следовало что-то делать, поэтому я собрался с силами и взялся. Утром я потащил с собой отца в огромную квартиру на авеню Анри Мартен, где жил тот кинопродюсер, который отправлял меня в Мексику. Последний год я время от времени работал на него, делал в основном то и се – переводы, синопсисы сценариев, такое, что связано лишь косвенно с кино, которое все равно меня не интересовало. Каждое задание было глупее предыдущего, но платили хорошо, а деньги мне были нужны. Теперь продюсер хотел, чтобы я помог его жене-мексиканке написать книгу, заказанную ей английским издательством: Кецалькоатль и таинства пернатого змея. Это казалось немного чересчур, и я уже несколько раз ему отказывал. Но всякий раз, когда я говорил нет, его предложение поднималось в цене, и теперь мне уже предлагали столько, что отказаться я не мог. Не будет меня лишь месяц, а платят наличными – авансом.

Вот этой сделке отец мой и стал свидетелем. В кои-то веки я видел, что он под впечатлением. Я не только привел его в это роскошное жилье и представил его человеку, ворочающему миллионами, но этот человек еще и протягивает мне через стол пачку стодолларовых купюр и желает приятного путешествия. Все изменили, конечно, деньги, тот факт, что мой отец увидел их собственными глазами. Я это ощущал как свой триумф, будто как-то перед ним оправдался. Он впервые был вынужден признать, что я способен поддерживать себя на собственных условиях.

Он сделался очень заботлив, потакал моему ослабленному состоянию. Помог мне положить деньги в банк, непрерывно улыбаясь и пошучивая. Потом вызвал нам такси и проводил меня в аэропорт. Крепко пожали друг другу руки на прощание. Удачи, сын. Выруби их там.

А то.

Несмотря на оправдания, какие себе изобретаю, я понимаю, что́ происходит. Чем ближе я к концу того, что в моей власти сказать, тем больше не хочется мне что-либо говорить. Хочу отложить миг окончания и тем самым обмануть себя – решить, что я едва начал, что лучшая часть моей истории еще впереди. Сколь бесполезными ни казались бы эти слова, они тем не менее стояли между мной и молчанием, которое по-прежнему наводит на меня ужас. Я сделаю в это молчание шаг – и это будет значить, что мой отец исчез навеки.

Директор бюро все твердил и твердил мне, как знавал моего отца «в старину», подразумевая близость и дружбу, я уверен, никогда не существовавшие. Когда я диктовал ему, что́ переслать в газеты для некролога, он упреждал мои замечания неверными фактами, спешил меня опередить, дабы доказать, как хорошо они были с моим отцом знакомы. Всякий раз, когда это происходило, я замолкал и поправлял его. На следующий день, когда некролог напечатали, многие эти неверные факты остались.

То, что я так и не увидел его мертвым, лишает меня горечи, которую я бы не отверг. Нет, смерть его не стала бы менее реальна, только теперь, когда мне хочется ее увидеть, коснуться ее реальности, я вынужден прибегать к воображению. Помнить тут нечего. Ничего, кроме некой пустоты.

Когда могилу открыли, чтобы опускать в нее гроб, я заметил, что в яме из стенки торчит толстый оранжевый корень.

Он меня странным образом успокоил. На краткий миг сам факт смерти уже не скрыть было словами и жестами церемонии. Вот она: без посредников, без прикрас, от нее невозможно отвести взгляд. Моего отца опускали в могилу, и со временем, когда гроб постепенно истлеет, тело его поможет питать тот же корень, что я видел. Более всего прочего, что было сказано или сделано в тот день, это имело для меня какой-то смысл.

Мне вдруг пришло в голову, что я начал писать все это давно, задолго до того, как мой отец умер.

А потом, гораздо позже – сны, почти каждую ночь. В одном, который разбудил меня всего несколько часов назад, я узнаю от дочери-подростка отцовой подруги, что она, дочь, забеременела от моего отца. Она такая юная, поэтому договариваемся, что ребенка после родов будем растить мы с женой. Ожидается мальчик. Все знали это наперед.

Равно же правда, быть может, и то, что, завершившись, эта история и дальше будет рассказывать себя, даже когда в ней кончатся все слова.

Его спросили, что он будет пить, и старик попросил стакан горячей воды. С лимоном? Нет, спасибо, просто горячей воды.

Поначалу я думал, что меня утешит, если я оставлю эти вещи себе, они мне будут напоминать об отце, и я стану о нем думать, живя себе дальше. Но предметы, похоже, – всего лишь предметы. Я к ним успел привыкнуть, я их уже считаю своими. Время определяю по его часам, ношу его свитеры, езжу в его машине. Но все это – просто иллюзия близости. Эти вещи я уже присвоил. Отец из них исчез, снова стал невидимкой. А они рано или поздно сломаются, развалятся, их придется выбросить. Сомневаюсь, что тогда это будет иметь значение.

Интересно, что он разберет в этих страницах, когда повзрослеет и сможет прочесть.

И перед глазами – его милое и свирепое тельце, вот он лежит и спит у себя в колыбели. Хватит уже всего этого.

– Я, к великому сожалению, вынужден не согласиться с моим достопочтенным другом и собратом, – возразил Сыч, – ибо, когда мертвый плачет, это, по моему мнению, признак того, что он не желает умирать.

Он выкладывает на стол перед собой чистый листок бумаги и пишет эти слова ручкой. Было. Никогда больше не будет.

Затем пишет. Было. Никогда больше не будет.

Канун Рождества, 1979-й. Он в Нью-Йорке, один в своей комнатке в доме 6 по Вэрик-стрит. Как и многие здания по соседству, это раньше было чьей-то работой. Вокруг него повсюду остатки прежней жизни: сети загадочных труб, закопченные жестяные потолки, шипящие паровые радиаторы. Когда бы взгляд его ни упал на дверную панель матового стекла, он может прочесть неуклюжий трафарет навыворот: «Р. М. Пули, лицензированный электрик». Людям не полагалось здесь жить. Эта комната – для машин, плевательниц и пота.

Он не может назвать ее домом, но последние несколько месяцев у него больше ничего нет. Несколько десятков книг, матрас на полу, стол, три стула, плитка и разъеденная коррозией раковина с холодной водой. Туалет дальше по коридору, но туда он ходит, лишь если надо испражниться. А мочится в раковину. Последние три дня не работал лифт, но это верхний этаж, а потому и выходить наружу не хотелось. Не то чтоб он в ужасе от восхождения на десятый этаж, когда будет возвращаться, – просто обескураживает так изматываться лишь для того, чтобы вернуться в такое убожество. Если сидеть в комнате подолгу, ему обычно удается наполнить ее своими мыслями, а это, в свою очередь, вроде бы прогоняет уныние, или же он его хотя бы перестает замечать. Выходя всякий раз наружу, он берет свои мысли с собой, и, пока его нет, комната постепенно освобождается от его усилий ее населить. Вернувшись, он вынужден начинать процесс заново, и это требует работы, настоящей работы духа.

Назад Дальше