Для О. все это не имело значения. Сам факт болезни мальчика, то, что, не отвези они его к врачу вовремя, он бы взял и умер (а также ужас, омывавший его, когда он думал: а если бы они с женой решили заночевать в городе, доверив мальчика бабушке и дедушке – которые в преклонном своем возрасте перестали обращать внимание на частности и фактически не заметили странного дыхания мальчика на пляже, больше того – фыркали, когда О. заговорил об этом), от всех этих фактов попытки успокоить мальчика виделись О. сущим пустяком. Просто рассматривать возможность смерти сына, когда мысль о его смерти швыряют в лицо в кабинете у врача, – одного этого хватало, чтобы относиться к выздоровлению мальчика как к некоему воскрешению, как к чуду, сданному ему картами случая.
На жене, однако, напряжение начало сказываться. В какой-то момент она вышла к О., сидевшему в гостиной для взрослых, и сказала:
– Сдаюсь, я больше с ним не могу, – и в ее голосе было столько злости к мальчику, столько раздраженного гнева, что у О. внутри что-то разбилось на куски. Глупо, жестоко – ему хотелось наказать жену за такое себялюбие, и в тот единственный миг вся только что завоеванная гармония, нараставшая меж ними последний месяц, исчезла: впервые за все годы вместе он обратился против нее. Он ринулся вон из комнаты, к постели сына.
Той осенью в Париже он побывал на скромном ужине, который устраивал его друг Ж., известный французский писатель. Среди гостей была еще одна американка – исследовательница, она занималась современной французской поэзией и заговорила с О. о книге, которую тогда редактировала, – избранное Малларме. Переводил ли О., спросила она, когда-нибудь Малларме?
Вообще-то – да. Больше пяти лет назад, вскоре после переезда в квартиру на Риверсайд-драйв, он перевел несколько фрагментов, которые Малларме написал у постели своего умиравшего сына Анатоля в 1879 году. То были короткие работы величайшей неизвестности – наброски к поэме, так никогда и не написанной. Их и обнаружили-то лишь в конце 1950-х. В 1974-м О. начерно перевел тридцать или сорок их, после чего отложил в сторону. А вернувшись из Парижа в комнату на Вэрик-стрит (в декабре 1979-го, ровно через сто лет после того как Малларме накорябал эти предсмертные записки сыну), он раскопал папку с рукописными черновиками и взялся доводить их до ума. Позднее их опубликовали в «Пэрис Ревью» вместе с фотографией Анатоля в матросском костюмчике. Из вводного слова: «6 октября 1879 года единственный сын Малларме Анатоль в возрасте восьми лет умер после долгой болезни. Диагностированная как детский ревматизм, она медленно распространялась с одной конечности ребенка на другую, пока не охватила все его тело. Несколько месяцев Малларме и его жена беспомощно сидели у одра Анатоля, а врачи пробовали одно средство за другим, и все они оказывались бесплодны. Мальчика постоянно возили из города в деревню и обратно. 22 августа Малларме написал своему другу Анри Ронжону “о борьбе между жизнью и смертью, какую претерпевает наш дорогой маленький бедняжка… Но истинная боль в том, что этому крохотному существу суждено кануть. Призна́юсь, она для меня чересчур; я не могу заставить себя свыкнуться с этой мыслью”».
А именно эта мысль, осознал О., подвигла его вернуться к тем текстам. Сам перевод их отнюдь не был упражнением в литературе. Для О. это был способ пережить собственное мгновение паники в кабинете врача тем летом: для меня это чересчур; я не могу с этим свыкнуться. Потому что именно в тот миг, как осознал он впоследствии, он наконец ухватил для себя весь масштаб своего отцовства: жизнь мальчика для него значила больше, чем его собственная; если для спасения сына необходимо умереть, он умрет с готовностью.
И, стало быть, лишь в тот миг страха он стал – раз и навсегда – отцом своего сына.
И, стало быть, лишь в тот миг страха он стал – раз и навсегда – отцом своего сына. Перевести эти сорок или сколько их там фрагментов Малларме – может, и пустяк, но у него в уме оно превратилось в нечто вроде благодарственной молитвы за жизнь его сына. Молитва чему? Наверное, ничему. Его ощущению жизни. Современному ничто.
Впервые он услышал это слово в связи с сыном, когда показал фотографию мальчика своему доброму другу Р., американскому поэту, который восемь лет прожил в Амстердаме. В тот вечер они выпивали в баре, в толчее тел и среди громкой музыки. О. вытащил из бумажника моментальный снимок и протянул его Р., тот долго его рассматривал. Затем повернулся к О., чуть пьяненький, и произнес с большим чувством:
– В нем то же сияние, что и в Титусе.
Около года спустя, вскоре после публикации «Могилы Анатоля» в «Пэрис Ревью», О. довелось навестить Р. Тот (а он очень полюбил сына О.) объяснил О.:
– Сегодня со мной произошло нечто поразительное. Зашел в книжный, рылся там в журналах – и «Пэрис Ревью» открылся у меня на странице с портретом сына Малларме. Какую-то секунду я думал, что это твой сын. Сходство просто поразительное.
О. ему ответил:
– Но то были мои переводы. Это я их заставил поместить там этот портрет. Ты не знал? – И тогда Р. сказал:
– Я не вчитывался. Меня так поразил портрет, что я тут же закрыл журнал. Поставил его обратно на полку и вышел из магазина.
Однажды вечером без особой на то причины он вышел побродить по безжизненным кварталам в Западных пятидесятых и зашел в стрип-бар. Сидя там за столиком и потягивая пиво, он вдруг обнаружил, что с ним рядом расположилась соблазнительно нагая молодая женщина. Она придвинулась и начала описывать всякие непристойности, которые с ним сотворит, если только он ей заплатит за поход в «заднюю комнату». В ее замашках было что-то до того неприкрыто юмористическое и обыденное, что на ее предложение он наконец согласился. Лучшее, решили они, для нее будет отсосать ему, поскольку она претендовала на необычайный талант к такого рода деятельности. И впрямь – за дело она взялась с такой охотой, что он поразился. Кончая ей в рот несколько мгновений спустя, долгим, пульсирующим потопом семени, он пережил видение, в ту самую секунду, и оно осталось сиять в нем: в каждой эякуляции содержится несколько миллиардов клеток спермы – или, говоря грубо, столько же, сколько есть людей на свете, – а это значит, что каждый мужчина содержит в себе потенциал целого мира. И мог бы состояться – если б он мог состояться – полный диапазон возможностей: потомство идиотов и гениев, красавцев и уродов, святых, кататоников, воров, биржевых брокеров и канатоходцев. Всякий человек, стало быть, есть весь мир, он в генах своих несет память обо всем человечестве. Или, как выразился Лейбниц: «Всякая субстанция – как целый мир, как живое зеркало Бога или же всей вселенной». Ибо факт остается фактом: мы состоим из того же вещества, что возникло вместе с первым взрывом от первой же искры в бескрайней пустоте пространства. Ну, или так он говорил себе в тот миг, когда пенис его извергся во рту той голой женщины, чье имя он теперь забыл. Он подумал: несократимая монада. А затем, словно ухватившись наконец за эту мысль, подумал об ускользающей микроскопической клетке, что пробилась по телу его жены, примерно тремя годами ранее, чтобы стать его сыном.
В дедовой квартире имелось кабельное телевидение – каналов столько, что О. и не знал об их существовании. Только включи – и там непременно будет какой-нибудь бейсбол. Он мог теперь следить за всеми играми не только «Янки» или нью-йоркских «Метов», но и бостонских «Красных носков», филадельфийских «Филли», атлантских «Храбрецов».