Измышление одиночества - Остер Пол 21 стр.


Не говоря уже о маленьких подарках, время от времени перепадавших днем: игр японской высшей лиги, к примеру (и его зачарованность постоянным биеньем в барабаны по ходу игры), или, что еще страннее, чемпионатов Малой лиги Лонг-Айленда. Погружаться в эти игры – все равно что чувствовать, будто его ум стремится проникнуть в некую обитель чистой формы. Несмотря на суету на поле, бейсбол предлагал себя ему как образ того, что не движется, а потому – как место, где ум его может пребывать в покое, где переменчивость мира его не затронет.

В это он играл все детство. С первых грязных дней в начале марта до последних подмерзающих вечеров в конце октября. Играл он хорошо, весь отдавался игре чуть ли не одержимо. Игра не только сообщала ему ощущение его собственных возможностей, убеждала, что он не вполне безнадежен в чужих глазах, но и выманивала из одиноких закоулков его раннего детства. Она посвятила его в мир других, но в то же время он мог ее держать в себе. Бейсбол – та территория, где густ потенциал грез. О. постоянно фантазировал о нем, представлял себя в форме «Нью-йоркских Гигантов» – вот он выбегает рысью на позицию у третьей базы на стадионе «Поло-Граундз», а толпа при упоминании его имени через громкоговорители прямо-таки сходит с ума. Изо дня в день он возвращался из школы и отбивал теннисный мячик от ступенек дома, притворяясь, будто каждое его движение производится на игре чемпионата мира, что развертывается у него в голове. Дело обычно доходило до двух аутов под конец девятого, игрок на базе, «Гиганты» отстают на одно очко. Он всегда был отбивающим, и его круговая пробежка всегда бывала выигрышной.

Сидя теми долгими летними днями в дедовой квартире, он начал понимать, что для него сила бейсбола – в силе памяти. Памяти – в обоих смыслах этого слова: как катализатор вспоминания собственной жизни и как искусственная структура для упорядочивания исторического прошлого. 1960-й, к примеру, – в том году Кеннеди избрали президентом; а кроме того, тогда же у О. была бар-мицва, в тот год он вроде как вышел из детства. Но первый образ, приходящий на ум, когда вспоминается 1960-й, – круговая пробежка Билла Мазероски, от которой на чемпионате мира проиграли «Янки». Он до сих пор видит, как мяч взмывает над оградой «Форбз-Филд» – этим высоким темным барьером, так плотно замусоренным белыми номерами, – и, припоминая ощущения того мига, внезапное и ошеломляющее мгновение наслаждения, он может снова войти в собственное прошлое, постоять в мире, который иначе будет для него потерян.

Он читает в книге: с 1893 года (через год родится его дед), когда на десять футов назад передвинули холмик подающего, форма поля не менялась. Ромб – часть нашего сознания. Его неиспорченная геометрия белой разметки, зеленой травы и коричневой земли – икона столь же знакомая, сколь звезды и полосы. В отличие от почти всего остального в американской жизни этого столетия бейсбол оставался неизменен. За исключением нескольких мелких замен (искусственное покрытие, назначаемые подающие), в эту игру сейчас играют примечательно похоже на то, как в нее играл Мелкий Уилли Килер и старые балтиморские «Иволги» – те давно покойные молодые люди с фотографий, с закрученными усами и героическими позами.

Сегодня происходит всего-навсего вариация того, что было вчера. Вчерашний день отзывается эхом в сегодняшнем, а завтра будет предвещать то, что случится на будущий год. Прошлое профессионального бейсбола невредимо. Каждая игра зафиксирована, есть статистика каждого удара, промаха и проходки. Можно замерять, как игрок выступал относительно другого, сравнивать игроков и команды, о мертвых говорить так, словно они живы до сих пор. Играть в бейсбол в детстве – одновременно воображать, как играешь в него взрослым, и сила этой фантазии присутствует даже в самой проходной и случайной игре.

Играть в бейсбол в детстве – одновременно воображать, как играешь в него взрослым, и сила этой фантазии присутствует даже в самой проходной и случайной игре. Сколько часов детства, интересно О., проведены за попытками подражать отбивающей позиции Стэна Мьюзиэла (ноги вместе, колени присогнуты, спина ссутулена тугим лекалом) или перехватам Уилли Мейза? Обоюдно, у тех, кто вырос и стал профессионалом, есть осознание того, что они осуществляют свои детские мечты – по сути, им платят за то, что они остаются детьми. Да и не следует преуменьшать глубины этих детских грез. В собственном еврейском детстве О. прекрасно помнит, как перепутал последние слова Седер Песах: «В будущем году – в Иерусалиме», – с неизменно оптимистическим рефреном разочарованных болельщиков: «Поживем – увидим в будущем году» – словно одно комментировало собой другое: выиграть чемпионское звание все равно что вступить в землю обетованную. Бейсбол у него в уме как-то перепутался с религиозным опытом.

В газетах было полно статей об этом принимающем. О. игра Мансона на поле всегда восхищала: быстрые одиночные промельки битой вправо, коренастое туловище, пыхтящее вокруг баз, злость, казалось, поглощавшая его, когда он занимался своим делом за пластиной. Теперь О. растроганно узнал о том, как Мансон работал с детьми, как непросто ему приходилось со своим гиперактивным сыном. Все, казалось, повторяется. Реальность была китайской шкатулкой, нескончаемой чередой одних коробочек в других. Ибо тут, в невероятнейшем из мест, вновь возникла эта тема: проклятие отсутствующего отца. Казалось, Мансон единственный обладал силой успокоить малыша. Когда только он бывал дома, мальчик прекращал свои выходки, его неистовство утишалось. Мансон учился водить самолет как раз для того, чтобы чаще оказываться дома в разгар бейсбольных сезонов, чтобы побыть с сыном, и самолет-то его и прикончил.

Ближе к самому концу, голосом, уже едва способным производить звуки, дед рассказал ему, что начал вспоминать собственную жизнь. Он процеживал дни своего отрочества в Торонто, переживал события, имевшие место аж восемьдесят лет назад: вот он защищает младшего брата от компании забияк, днем по пятницам разносит хлеб еврейским семействам по соседству, все это тривиальное, давно забытое, что нынче, возвращаясь к нему, обездвиженному на больничной кровати, обретало важность духовных прозрений.

– Оттого, что я лежу, у меня есть возможность вспоминать, – говорил он О., как будто открывал в себе новую силу. О. чувствовал, сколько ему от этого удовольствия. Понемногу оно начало покорять страх, какой было видно в дедовом лице последние недели. Только память поддерживала в нем жизнь, и он как будто бы хотел не подпускать к себе смерть как можно дольше лишь для того, чтобы вспоминать и дальше.

Он знал, однако не проговаривался, что знает. До последней недели он продолжал толковать о том, как вернется к себе в квартиру, и слово «смерть» у него не проскакивало ни разу. Даже в последний день он откладывал прощание до последнего. О. уже уходил, стоял в дверях после визита, и тут дед снова подозвал его к себе. И вновь О. стоял у его кровати. Старик взял его за руку и пожал ее – изо всех сил. Затем – долгий, долгий миг. Наконец О. наклонился и поцеловал стариковское лицо. Ни тот ни другой не сказали ни слова.

О. вспоминает один день – ему самому тогда было года четыре-пять. Дед с бабушкой приехали их навестить, и дед показал ему фокус – что-то такое, что нашел в лавке забавных подарков. В следующий свой визит дед фокусов не показал, и разочарованный маленький О. закатил скандал. Отныне для него всегда находился какой-нибудь новый трюк: исчезающие монеты, шелковые платки, возникающие из воздуха, машинка, преображавшая полоски чистой бумаги в деньги, большой резиновый мяч, который превращался в пять маленьких, стоило сжать его в руке, сигарета, потушенная в носовом платке и не прожигавшая его, молоко, вылитое из кувшина в газетный кулек, который не протекал.

Назад Дальше