Она ее горячая поклонница и заставила нас с мужем прочитать все книги Элизабет Костелло.
Дама касается запястья сидящего рядом с ней мужчины. С первого взгляда ясно, что это люди с очень большими деньгами и не нувориши. Наверняка спонсоры колледжа.
— В нашей стране очень любят книги вашей матушки. Особенно молодежь. Передайте ей это, пожалуйста.
По всей Америке юные особы пишут научные работы о творчестве матери. Поклонники, последователи, ученики… Любопытно, обрадует ли мать то, что в Америке у нее развелось столько учеников?
Саму церемонию мы пропустим. Вообще-то не полагается то и дело прерывать повествование, ведь его эффект зависит от того, насколько удается загипнотизировать слушателя или читателя, ввести его в некую дрему, когда реальность постепенно теряет свои очертания, уступая место миру, созданному воображением автора. Когда это состояние внезапно нарушают, искусственность конструкции сразу становится заметной и иллюзия правдоподобия рассеивается. С другой стороны, если не делать купюр, можно застрять на одном месте на полдня. Пока что пропуски относятся не к тексту, а к шоу, которое мы описываем.
Итак, награда вручена. Мать остается на подиуме одна. Сейчас она начнет свою тронную речь под названием «Что такое реализм». Она водружает на нос очки, произносит приветственное «Уважаемые дамы и господа» и начинает зачитывать текст:
«Моя первая книга вышла в 1955 году. Тогда я жила в Лондоне, который в те времена считался культурным центром для индивидуумов диаметрально противоположных взглядов. Я до сих пор в мельчайших деталях помню тот день, когда мне принесли бандероль с первым авторским экземпляром. Разумеется, я была в полном восторге. Еще бы! Наконец-то у меня в руках моя собственная книга — настоящая, в переплете, отпечатанная в типографии, — неоспоримое доказательство моего успеха. Но что-то меня грызло. Я позвонила в издательство, спросила, разосланы ли по библиотекам обязательные экземпляры, и успокоилась лишь после того, как меня уверили, что во второй половине того же дня экземпляры моей книги будут отправлены в Библиотеку Бодлея в Оксфорде, в Шотландию и далее везде, но главное — в Библиотеку Британского музея. Попасть на книжную полку в Британский музей всегда было моей заветной мечтой. Еще бы — стоять рядышком с прочими знаменитостями на ту же букву — с Карлейлем, Кольриджем, Конрадом! (Судьба подшутила надо мной: моей ближайшей соседкой по полке оказалась Мария Корелли.) Сейчас подобная наивность может вызвать лишь улыбку, но в то время за моим беспокойством по этому поводу скрывалось нечто вполне серьезное, хотя и довольно неприглядное, в чем признаваться сейчас не очень приятно.
Постараюсь объяснить, что я имею в виду. Автору хочется верить, что даже если из общего тиража исключить заведомо обреченные на гибель экземпляры — переработанные как вторсырье за невостребованностью, забытые в гостиницах и поездах, вызвавшие после прочтения первых десяти страниц отчаянную зевоту и отложенные навсегда, — то останется хотя бы один экземпляр, который будет прочитан и которому будет предоставлен кров, то есть постоянное, собственное место на книжной полке. Моя тревога по поводу рассылки обязательных библиотечных экземпляров объяснялась желанием, чтобы и мой первенец имел бы свой дом, где — даже в том случае, если назавтра меня ожидала бы смерть под колесами автобуса, — он мог бы уютно подремывать хоть сотню лет без опасения, что кто-то будет тыкать в него палкой, проверяя, жив он еще или нет.
Итак, причиной моего звонка отчасти было желание убедиться в том, что и после того, как я перестану существовать в телесной оболочке, я останусь жить в своем творении».
Элизабет Костелло продолжает распространяться по поводу быстротечности славы, но это мы можем безо всякого ущерба пропустить. Двинемся дальше.
«С другой стороны, — продолжает она, — даже Британский музей с его коллекцией не будет существовать вечно.
Когда-нибудь и он разрушится, исчезнет с лица земли, и книги на полках его превратятся в прах. Однако еще задолго до того, как книжные листы начнут распадаться под воздействием кислот, на полках будет становиться все теснее от новых поступлений, и тогда все нечитаемое, все ненужное будет отправляться в подсобное помещение. Затем всё это бросят в топку, удалят из каталога соответствующие названия, и эти книги исчезнут без следа, словно их и в природе не было.
Мое альтернативное предвидение судьбы вселенского книгохранилища куда более тревожно, чем то, которое предложил Хорхе Луис Борхес. Я вижу библиотеку не как место, где мирно сосуществуют книги, созданные в прошлом, настоящем и будущем, но как место, где многое из того, что было задумано, написано и опубликовано, уже перестало существовать не только в хранилище, но и в памяти библиотекарей.
Опасение подобного рода и было второй побудительной причиной моего поспешного звонка в издательство, и в этом, как я уже сказала, признаваться не очень приятно. Получается, что Британская библиотека, равно как и Библиотека Конгресса США, может уберечь нас с вами от полного забвения ничуть не лучше, чем наша прижизненная репутация. Об этом я напоминаю себе постоянно, об этом в сей торжественный для меня вечер я хочу напомнить и всем вам.
Перейдем теперь непосредственно к теме лекции, озаглавленной „Что такое реализм“.
У Кафки есть рассказ — вероятно, многие из вас его тоже знают, — где одетая как человек обезьяна произносит речь перед ученым собранием. Это научное сообщение, но одновременно и тест, испытание, своего рода проба сил. Обезьяне предстоит продемонстрировать не только владение языком людей, но и доказать, что она усвоила нормы человеческого поведения и вполне готова стать членом человеческого сообщества.
Зачем я обращаюсь к этому сюжету?
Разумеется, не затем, чтобы предстать перед вами в роли обезьяны, вырванной из привычной среды обитания и вынужденной демонстрировать свои способности перед критически настроенным собранием чужаков. Надеюсь, что вы меня так не воспринимаете. Я одна из вас, одной с вами породы и природы.
Если помните, у Кафки весь рассказ представляет собой монолог от лица обезьяны. Форма монологической речи не дает возможности объективно судить ни об ораторе, ни об его аудитории. В принципе говорящий может оказаться вовсе и не обезьяной, а человеком, как мы с вами, вообразившим, будто он — обезьяна, или человеком с недоразвитым чувством юмора, который решил поупражняться таким образом в ораторском искусстве. С равной долей вероятности мы можем предположить, что в зале собрались не почтенные багровощекие джентльмены при бакенбардах, которые ради такого торжественного случая расстались со своими охотничьими куртками и облачились в парадные сюртуки, а сородичи докладчика — обезьяны.
Возможно, они еще не достигли того блестящего уровня, который демонстрирует обезьяна-докладчик, бегло произносящая длинные немецкие фразы, но уже научились сидеть тихо и слушать. Если бы дрессура не продвинулась настолько далеко, то наверняка их можно было бы пристегнуть цепями к креслам и сделать так, чтобы они не галдели и не мочились на публике.
Итак, мы не знаем, кто есть кто. Не знаем сейчас и не узнаем никогда, о ком этот рассказ, — то ли о человеке, который обращается к себе подобным, то ли об обезьяне, выступающей перед обезьянами. Мы с равной долей вероятности можем представить в роли оратора как обезьяну выступающую перед людьми, так и человека, толкающего речь в собрании обезьян (последнее, впрочем, маловероятно). Можно даже вообразить, что оратор — попугай и его слушатели тоже птицы.
Однако было время, когда мы знали, кто есть кто и что есть что. Мы тогда верили, что если в тексте сказано: „На столе стоял стакан с водой“, то так оно и было: был стол и на нем стакан с водой. Чтобы это увидеть мысленно, достаточно было заглянуть в словесное зеркало — в текст.