Элизабет Костелло - Джон М. Кутзее 6 стр.


Чтобы это увидеть мысленно, достаточно было заглянуть в словесное зеркало — в текст.

Но этому пришел конец. Словесное зеркало разбито вдребезги и восстановлению не подлежит. Не только у меня — у каждого из вас может быть своя версия того, что происходит там, в кафкианском лекционном зале. Кто есть кто в этом зале? Только люди? Или люди и обезьяны? Или только обезьяны? В конце концов, возможно, это вовсе и не аудитория, а просто-напросто зоопарк. Слова на книжной странице уже нельзя выстроить, приказать рассчитаться на первый-второй и отрапортовать, кто есть кто в данном тексте. Словарь, который, бывало, ставили рядом с Библией и сочинениями Шекспира на самом почетном месте, там, где добропорядочные римляне располагали своих богов, — на полке над очагом, стал всего лишь еще одним кодовым справочником — одним среди многих, ему подобных.

Таково положение вещей в настоящий момент, когда я стою здесь, перед вами. Думаю, вы понимаете, что я не собираюсь глумиться над предоставленным мне правом выступить, занимая ваше внимание пустой нигилистической болтовней о том, кто я — женщина или обезьяна — и кто вы, мои уважаемые слушатели. Я считаю, что для рассказа Кафки важно нечто совсем другое. Правда, это лишь мое личное мнение, и кто я такая, чтобы навязывать его другим. Было время, когда каждый из нас полагал, что знает, кто он есть. Теперь мы все — актеры, и каждый проговаривает текст своей роли. Твердая почва ушла у нас из-под ног. Возможно, нам следовало бы воспринимать это как трагическое событие, если бы не одно соображение: трудно сохранять должное уважение к тому, чего уже не стало, — к той самой твердой почве, которой больше нет. Теперь она кажется нам иллюзией, одной из тех, какие возникают, когда все находящиеся в одном помещении в течение длительного времени сосредоточенно смотрят на один и тот же предмет. Стоит отвести взгляд — и зеркальная картинка разбивается вдребезги.

Из всего этого следует, что сейчас перед вами я ощущаю себя крайне неуверенно. Несмотря на высокую награду, которой вы меня отметили (за что я вам бесконечно признательна) и которая является залогом того, что я причислена к блестящей плеяде избранных, удостоенных этой чести до меня, и потому стала неподвластна капризам времени, все мы сознаем, что — если посмотреть на вещи трезво — придет пора, когда всё, что вы так высоко оценили, всё, к чему и я причастна, перестанут читать и в конце концов предадут забвению. И это будет справедливо. Должен существовать предел тому, чем мы загружаем память наших детей и внуков. У них будет свой мир, и с течением времени мы в этом их мире станем занимать все меньше и меньше места.

Благодарю вас».

Аплодисменты, вначале неуверенные, набирают силу. Мать снимает очки и улыбается. Улыбка у нее замечательная, похоже, она наслаждается своим триумфом. Актерам дозволено открыто наслаждаться аплодисментами — независимо от того, заслужили они это или нет. И не только актерам. Это дозволено и певцам, и музыкантам. Спрашивается, почему бы и его матери не искупаться в лучах славы?

Наконец аплодисменты стихают, и декан наклоняется к микрофону:

— Закуски будут сервированы…

— Разрешите? — прерывает его звонкий, решительный голос. По залу прошел шумок. Люди завертели головами.

— Закуски будут сервированы в фойе, там же выставлены книги Элизабет Костелло. Пожалуйста, присоединяйтесь к нам. Мне лишь остается…

— Разрешите!

— Что такое?

— У меня вопрос.

С места поднимается молодая особа в красно-белом форменном джемпере студентки Альтоны. Броутхэм невозмутим, но мать перестала улыбаться. Джон понимает, что это значит: с нее довольно, она хочет уйти.

— Не думаю, что это возможно, — нахмурившись, произносит декан, ища поддержки в зале. — На сегодняшней церемонии вопросы не предусмотрены.

— На сегодняшней церемонии вопросы не предусмотрены. Мне хотелось бы выразить благодарность…

— Позвольте! У меня вопрос. Могу я задать его лектору?

Тишина. Все взгляды устремлены на Элизабет Костелло. Она стоит с каменным лицом, глядя прямо перед собой.

Броутхэм выпрямляется:

— Я хочу поблагодарить госпожу Костелло, ради которой мы сегодня здесь собрались. Ждем всех в фойе. Спасибо за внимание, — говорит он и отключает микрофон.

Они с матерью направляются к выходу. Собравшиеся перешептываются. Неприятный инцидент, надо признать. Джон видит девушку в красно-белом впереди себя, в гуще толпы. Она держится неестественно прямо, и вид у нее явно разгневанный. О чем она хотела спросить? Может, было бы лучше, если бы она все-таки задала свой вопрос?

Джон опасается, как бы в фойе девица не устроила сцену. Но там всё спокойно. Девица скрылась в ночи, возможно, даже убежала. Тем не менее инцидент оставил неприятный осадок. Что ни говори, вечер подпорчен.

Публика разбивается на группы. Всех явно занимает, что именно собиралась спросить та девушка. Все они, похоже, догадываются. Да и он тоже. Скорее всего это имеет отношение к тому, что она ожидала услышать от знаменитой Элизабет Костелло и не услышала.

Он видит, как декан и члены жюри увиваются вокруг матери, чтобы загладить инцидент: столько сил и денег вложено в это мероприятие, что, естественно, им хочется, чтобы у нее остались приятные впечатления и от них, и от колледжа в целом. Однако вполне вероятно, что они уже прикидывают, как бы на очередную премию в следующем 1997 году выбрать более достойного, более уверенного в себе кандидата.

Пропустим остаток приема в фойе и перенесемся в гостиницу.

Элизабет Костелло отправляется спать. Некоторое время ее сын смотрит у себя телевизор, потом ему это надоедает. Он спускается вниз, и первой, кого он встречает, оказывается та самая Мёбиус, которая беседовала с Элизабет в радиостудии. Она приветственно машет рукой, подзывая его. Мёбиус не одна, но ее спутник вскоре прощается, и они остаются вдвоем.

Джон находит ее привлекательной. Одевается со вкусом, совсем не так, как принято в ученых кругах; волосы длинные, светлые, с золотистым отливом. Спина прямая, плечи развернуты. Время от времени она небрежным жестом отбрасывает со лба пряди, и это получается у нее по-королевски величественно.

Они не говорят о событиях вечера. Они начинают беседовать о возрождении роли радио как проводника культуры.

— У вас получилось интересное интервью, — замечает Джон. — Я знаю, что вы написали о моей матери книгу, но, к сожалению, не читал ее. Как вы пишете о ней — хорошо или плохо?

— Скорее, хорошо. Для нашего поколения Элизабет Костелло была ключевой фигурой. Моя книга не о ней одной, но именно ей я отвела много места.

— Ключевой фигурой? Для всех вообще или только для женщин? Во время интервью у меня создалось впечатление, что для вас она прежде всего либо женщина-литератор, либо та, которая пишет для женщин. Будь она мужчиной, вы бы по-прежнему считали ее ключевой фигурой?

— Будь она мужчиной?!

— Ладно: что, если мужчиной были бы вы?

— Я? Ну, не знаю. Я никогда не пыталась стать мужчиной. Если попробую, обязательно дам вам знать.

Оба улыбаются. Определенно, что-то между ними происходит.

— Но моя мать побывала мужчиной, — продолжает он гнуть свою линию. — Она и собакой была. У нее врожденный дар перевоплощения, дар вживаться в иную сущность. Я прочитал все ее книги, и мне ли этого не знать. Разве наивысшее достоинство литературного произведения не состоит в том, чтобы заставить читателя забыться, заставить его прожить чужую жизнь?

— Может быть. Хотя ваша мать всегда и везде остается женщиной. И что бы она ни делала, она делает это чисто по-женски.

Назад Дальше