Она берет из миски репу и ловким ударом ножа отсекает кончик. Вот так же, думает Вирджиния, она бы хотела перерезать мне горло, походя, словно убийство всего лишь очередное хозяйственное дело, которое нужно успеть закончить до ночи. Именно так Нелли зарезала бы ее, быстро и умело, как стряпает, следуя рецептам, выученным настолько давно, что, кажется, она родилась с этим знанием. Да, она бы с радостью полоснула Вирджинию по горлу - Вирджиния не выполняет своих прямых обязанностей, а отдуваться приходится ей, Нелли Боксолл, взрослой женщине, и за что? За то, что посмела предложить груши. Ну почему ей так тяжело иметь дело со слугами? Ее мать была в этом отношении просто неподражаема. Ванесса тоже. Почему в общении с Нелли ей никак не удается быть одновременно твердой и дружелюбной, почему она так и не научилась управлять ее чувствами? Вирджиния отлично знает, с каким видом ей следует появляться на кухне, как должны быть развернуты плечи, каким должен быть ее тон: доброжелательным, но не допускающим фамильярности, - так бонны обращаются к своим любимым воспитанникам. А почему бы нам не придумать чего-нибудь поинтереснее, чем просто груши. Мистер Вулф сегодня не в духе, и боюсь, одними грушами его расположения не вернуть. Это же так просто!
Она подарит Клариссе Дэллоуэй чудесную способность ладить со слугами, особое умение сочетать чуткость и силу. Слуги будут ее боготворить; будут стремиться сделать больше, чем она просит.
Миссис Дэллоуэй
Войдя в подъезд, Кларисса (с цветами в руках) сталкивается с выбегающей на улицу Салли. На какую-то долю секунды она видит Салли, как увидела бы, будь они незнакомы. Салли бледная, седая, стремительная женщина с суровыми чертами лица, килограммов на пять худее, чем следовало бы. Вид этой "незнакомки" вызывает у Клариссы прилив нежности и смутного, болезненного неодобрения. Какая она милая, думает Кларисса, и нервная. Только вот желтое ей нельзя носить, даже этот глубокий горчичный тон.
- Ого, - говорит Салли, - какие чудные цветы! Они быстро целуются в губы. Они вообще не скупятся на поцелуи.
- Ты куда? - спрашивает Кларисса.
- В город. Ланч с Оливером Сент-Ивом. Разве я тебе не говорила? Я не помню, говорила или нет?
- Нет.
- Прости. Надеюсь, ты не против?
- Разумеется, нет. Это же замечательно: ланч с кинозвездой!
- Я так все отдраила, самой страшно.
- Туалетная бумага есть?
- Навалом. Я буквально на пару часов.
- Пока.
- Красивые цветы, - говорит Салли. - Знаешь, мне как-то не по себе.
- Ну, это, наверное, из-за ланча со знаменитостью.
- Да нет, дело не в Оливере. Просто получается, что я тебя бросаю.
- Что за ерунда! Все в порядке.
- Ты уверена?
- Иди спокойно. Счастливо!
- Пока.
Они снова целуются. В какой-нибудь более подходящий момент она попробует убедить Салли изъять из обращения этот горчичный пиджак.
Проходя через холл, она вспоминает о волне радости - кстати, чем она была вызвана? - накатившей на нее чуть больше часа назад. Сейчас, в одиннадцать тридцать теплого июньского утра этот холл похож на вход в царство мертвых. В нише безмолвствует огромная ваза; охряный, тусклый свет бра мутно отражается в ламинированных плитках светло-коричневого мозаичного пола. Даже не на царство мертвых, а на что-то еще более унылое - в смерти хотя бы есть обещание покоя и освобождения. А тут только медленно клубящаяся пыль, бесконечно долгие дни, вечный охряный свет и волглый, слегка химический душок, перебить который сможет лишь откровенный запах старости и потерь, обманутых ожиданий, Ричард, ее несостоявшийся любовник и лучший товарищ, все глубже и глубже погружается в пучину бессилия и безумия. Ричард не сможет составить ей компанию в старости, как ожидалось.
Кларисса заходит в квартиру, и странным образом ей сразу становится лучше. Чуть лучше. Нужно готовиться к приему. Какое-никакое, а дело. Это ее, точнее, их с Салли дом, и, хотя они живут тут уже почти пятнадцать лет, она до сих пор не привыкла к его красоте и к тому, как сказочно им повезло. Два этажа и сад в Уэст-Виллидж! Разумеется, они богаты, неприлично богаты по каким угодно меркам, кроме, может быть, нью-йоркских. У них оказались свободные деньги, и по счастливому стечению обстоятельств им достались эти облицованные сосновыми планками комнаты со створчатыми окнами, распахивающимися в кирпичное патио с изумрудным мхом в неглубоких каменных углублениях и круглым фонтанчиком, принимающимся послушно лепетать, стоит лишь тронуть выключатель. Кларисса несет цветы на кухню. На столе записка от Салли: "Ланч с Оливером. Я тебе говорила? Вернусь не позже трех. ХХХХХ". Вдруг Кларисса перестает понимать, где находится. Ей кажется, что это не ее кухня. Это кухня ее знакомой, довольно симпатичная, но не в её вкусе, пропахшая чужими запахами. Она живет не здесь, а в том доме, где дерево ласково трется листьями о стекло и кто-то опускает иглу на виниловую пластинку. А тут, на этой кухне, за стеклянными дверцами шкафа покоится, подобно священной утвари, девственная стопка белых тарелок. На разделочной мраморной панели - старые терракотовые горшки, покрытые глазурью разных оттенков темно-желтого. Эти вещи не имеют к ней никакого отношения, хотя она и узнает их. Сейчас, чувствует Кларисса, здесь присутствует ее призрак, самая живая часть ее существа, которую труднее всего уничтожить и сложнее всего определить, та часть, которая полностью лишена собственнического инстинкта и, как турист в музее, с отрешенным интересом разглядывает глазурованные горшки, мраморную панель с одинокой хлебной крошкой, хромированный кран с дрожащей каплей, которая набухает, вытягивается и, наконец, падает. Все эти вещи они купили когда-то вместе с Салли - Кларисса отлично помнит их походы по магазинам, - но сейчас они выглядят какими-то фантастически необязательными, и кран, и мраморная панель, и горшки, и белые тарелки. Это просто случайный набор вещей - одна, другая, или да, или нет, и абсолютно ясно, что она с легкостью могла бы оставить эту жизнь, этот произвольный мир комфортабельных пустот. Ей бы ничего не стоило выскользнуть из него и вернуться в другой, где нет ни Салли, ни Ричарда, а есть только некая сущность Клариссы, девочки, превратившейся в женщину, все еще полную сил и надежд. Ей абсолютно ясно, что ее грусть и одиночество вместе с их скрипучими подпорками - цена, которую она платит за то, что притворяется, будто живет в этой квартире в окружении этих вещей, с нервной и доброй Салли, и что если она сбежит, то будет счастлива. И больше чем счастлива - она станет самой собой. На какое-то мгновение ее охватывает чувство чудесного одиночества и безграничных возможностей.
Затем это чувство уходит. Не изгоняется, не гибнет, а именно уходит, как поезд, который прибывает на маленькую загородную станцию и через несколько минут вновь исчезает за поворотом. Кларисса освобождает цветы от бумажной обертки и кладет их в раковину. Она испытывает горечь и невероятное облегчение. На самом деле это ее квартира, ее коллекция глиняных горшков, ее семья, ее жизнь. И другой ей не надо. Все нормально. Не чувствуя ни депрессии, ни эйфории, она - такая, какая есть, уважаемый сотрудник издательства, успешливая женщина Кларисса Воган, организатор приема в честь знаменитого смертельно больного писателя - возвращается в гостиную прослушать сообщения на автоответчике. Вечеринка пройдет лучше или хуже. В любом случае потом они с Салли поужинают. И лягут.
На автоответчике незнакомый голос служащего банкетной фирмы (у него какой-то странный акцент - что, если он новичок?) подтверждает доставку в три. Одна из приглашенных просит разрешения привести с собой свою гостью, а другой сообщает, что вынужден утром уехать из Нью-Йорка к другу детства, у которого на фоне СПИДа неожиданно развилась лейкемия.
Раздается щелчок, и автоответчик выключается. Кларисса нажимает кнопку обратной перемотки. На ланч позвали одну Салли - этим, видимо, и объясняется ее забывчивость. Клариссу Оливер Сент-Ив, герой и ниспровергатель моральных норм, не пригласил. Если бы Оливер - шумно дебютировавший в "Ярмарке тщеславия", а затем снятый с главной роли в дорогостоящем триллере - не был голубым активистом, продолжай он изображать крутого гетеросексуала в фильмах группы "Б", он никогда бы, конечно, не стал таким популярным. Салли познакомилась с ним на модном ток-шоу для высоколобых (она была одним из продюсеров), куда Оливера в жизни бы не позвали, будь он простым исполнителем ролей второго плана в примитивных боевиках. Оливер пригласил только Салли, хотя Кларисса тоже виделась с ним несколько раз и на одном благотворительном вечере они - как ей вспоминается - даже вели долгую и на удивление откровенную беседу. К тому же она женщина из романа, разве это не интересно? (Впрочем, книга, конечно, провалилась, да и Оливер вряд ли любит читать.) Как бы то ни было, Оливер не сказал Салли: "Обязательно приведите с собой эту интересную женщину, с которой вы живете". Возможно, он считает, что Кларисса всего лишь жена, просто жена. Кларисса возвращается на кухню. Она не ревнует к Салли - все не так дешево, - но чувствует, что невнимание Оливера Сент-Ива - показатель общего убывания интереса к ее персоне, и - неловко в этом признаваться - это задевает ее даже сейчас, когда она готовится к приему в честь большого художника, которому, может быть, не суждено дожить до будущего года. Какая же я заурядная, думает она, просто ужас! И все же. Это неприглашение - мини-демонстрация способности мира обойтись без нее. То, что Оливер Сент-Ив пренебрег ее обществом (пусть даже не сознательно, пусть просто по забывчивости), чем-то похоже на смерть - в той же мере, в какой детская диорама исторического события в обувной коробке похожа на само это событие. Да, это всего-навсего крохотная, аляповатая, хрупкая поделка, сплошь клей и войлок. И все же. Нет, это не провал, говорит она себе. И нет ничего унизительного в том, чтобы стоять сейчас в этом доме, обрезая цветочные стебли. Это не провал, но от тебя требуется все больше и больше усилий, чтобы просто быть, чтобы испытывать благодарность и чувствовать себя счастливой (жуткое слово!). На тебя больше не смотрят на улицах, а если и смотрят, то без всякого сексуального интереса. Тебя не приглашает на ланч Оливер Сент-Ив. За узким кухонным окном грохочет огромный город. Ссорятся любовники, кассирши тренькают своими кассовыми аппаратами, молодые люди бродят по магазинам в поисках новых платьев и пиджаков, старуха под аркой Вашингтон-сквер выпевает свое и-и-и-и-и, а ты обрезаешь розу и ставишь ее в вазу с горячей водой. Ты честно пытаешься быть в это мгновение на этой кухне с цветами; пытаешься любить эти комнаты просто потому, что они твои, и потому, что прямо за ними холл с его коричневым полом и вечно горящими коричневыми лампами. Потому что даже если бы дверь того трейлера открылась, находившаяся там женщина - будь это Мерил Стрип, Ванесса Редгрейв или Сьюзен Сарандон - была бы всего лишь женщиной в трейлере, не более, и ты все равно не смогла бы сделать то, что хотела. Ты не смогла бы броситься к ней, обнять ее и заплакать. А как чудесно было бы порыдать в объятьях этой испуганной, усталой, бессмертной женщины. Что-то самое главное в тебе живо сейчас на этой кухне точно так же, как живы Мерил Стрип и Ванесса Редгрейв в этот миг, когда с Шестой авеню доносится грохот автомобилей и серебристые лезвия ножниц врезаются в сочный темно-зеленый стебель.
Тем летом, когда ей было восемнадцать, казалось, что возможно все. Казалось совершенно естественным поцеловаться на берегу пруда с мрачновато-суровым лучшим другом, а потом спать вместе, странным образом сочетая похоть и целомудрие, мало заботясь о том, что это значит. Конечно, думает она, без дома вообще ничего бы не было. Не окажись они в этом доме, они бы и дальше курили косяки, болтая о том, о сем в общежитии Колумбийского университета, оставаясь просто приятелями. Не было бы дома - не было бы и всего остального. А началось все с фатального столкновения престарелых родственников Луи с продуктовым фургоном на окраине Плимута, в результате чего родители Луи предложили ему и его друзьям провести лето во внезапно опустевшем доме с еще свежим салатом в холодильнике и беспризорной кошкой, которая со все возрастающим нетерпением приходила к кухонной двери проверять наличие объедков. Именно дом и погода - какая-то экстатическая нереальность всего происходящего - превратили дружбу с Ричардом в довольно мучительную форму любви, а впоследствии привели Клариссу на эту нью-йоркскую кухню с итальянским кафельным полом (ошибка, плитка оказалась холодной и маркой), где она стоит теперь, обрезая цветочные стебли и стараясь - без большого успеха - не слишком переживать из-за того, что Оливер Сент-Ив, голубой активист и несостоявшаяся кинозвезда, не позвал ее в гости.
Это не было предательством, конечно нет, просто расширением границ возможного. Она не требовала верности от Ричарда - боже упаси! - и не хотела отнять Ричарда у Луи. И у Луи вроде бы не было на этот счет никаких сомнений (или, по крайней мере, он их отгонял), хотя бесконечные раны, которые он наносил себе тем летом различными садовыми орудиями и столовыми ножами, и тот факт, что ему дважды пришлось обращаться за помощью (наложением швов) к местному врачу, тоже, конечно, не могли быть случайностью. Шел 1965 год; казалось, чем больше любви расходуешь, тем больше ее прибавляется. Именно так. А в таком случае почему бы не заниматься сексом со всеми подряд, при условии, конечно, что ты хочешь их, а они - тебя? И когда Ричард, продолжая с Луи, начал с ней, казалось, что так и нужно, казалось, что это правильно. И не то чтобы секс и любовь не таили в себе никаких проблем. Например, у них с Луи ничего не вышло. Луи не привлекала Кларисса, а ее совершенно не тянуло к Луи, несмотря на всю его хваленую красоту. И он, и она любили Ричарда, и он и она хотели Ричарда, собственно, только это их и объединяло. Не все люди созданы друг для друга, и они с Луи не были настолько наивны, чтобы переть напролом, не считая одной ночи - они оба были под кайфом, - окончившейся полным фиаско в постели, которую Луи всю оставшуюся часть лета делил исключительно с Ричардом, если, конечно, тот не был с Клариссой.
Сколько раз с тех пор она пыталась представить, что могло бы произойти, если бы она не ушла тогда, если бы вернула Ричарду его поцелуй на пересечении Бликер и Макдугал, если бы они вместе уехали куда-нибудь (куда?) и она не купила благовония и куртку из альпаки с пуговицами в форме раскрывшихся розовых бутонов. Не исключено, что эта несостоявшаяся жизнь оказалась бы гораздо богаче и невероятнее той, что они получили. Почему-то трудно расстаться с грезами о том, что это ненаступившее, отвергнутое ими будущее могло привести их в сады и просторные солнечные комнаты Франции или Италии; что оно было бы полно измен и беспощадных сражений, что это была бы великая и прочная любовь, выросшая из такой обжигающей и такой глубокой дружбы, что она будет сопровождать их до могилы, а может быть и дальше. Они могли бы попасть в совсем другой мир. Ее жизнь могла быть столь же непредсказуемой и опасной, как сама литература.
А может быть и нет, думает Кларисса. Просто тогда я была такой, какой была тогда, сейчас такая, какая сейчас: респектабельная дама с хорошей квартирой, стабильным и нежным браком, устраивающая прием. Стоит зайти в любви слишком далеко, говорит она себе, и потеряешь гражданство в той стране, которую ты сама для себя создала. Так и будешь плавать из порта в порт.
И все-таки трудно до конца избавиться от ощущения упущенной возможности. Впрочем, что может сравниться с воспоминаниями об общей молодости! Может быть, дело просто в этом? Ричард был тем человеком, которого Кларисса полюбила в самый многообещающий момент своей жизни. Ричард в обрезанных джинсах и шлепанцах стоял рядом с ней в сумерках на берегу пруда. Он назвал ее миссис Дэллоуэй, и они поцеловались. Его губы прижались к ее губам, его язык (возбуждающий и какой-то фантастически родной - она никогда его не забудет) робко пробирался все дальше и дальше, пока она не встретила его своим. Они поцеловались и обошли пруд. Потом поужинали и порядком выпили. Клариссин экземпляр "Золотого дневника" лежал на белой облупившейся прикроватной тумбочке в мансарде, где она пока еще спала в одиночестве; Ричард еще не приходил туда проводить с ней альтернативные ночи.
Казалось, это было началом счастья, и Клариссу до сих пор - больше чем через тридцать лет - поражает, что так оно и было, что этот поцелуй, прогулка, предвосхищение ужина и книги и были ее единственным опытом счастья. Ужин давно забыт, Лессинг затмили другие писательницы и писатели, и даже секс, когда они с Ричардом достигли этой стадии, получился пылким, но неуклюжим и не удовлетворяющим, скорее благодушным, чем страстным. Действительно незамутненным в Клариссиной памяти и через три с лишним десятилетия остается поцелуй в сумерках на полоске мертвой травы и прогулка вокруг пруда под аккомпанемент комариного звона. В этом было какое-то ни с чем не сравнимое совершенство, отчасти связанное с тем, что, казалось, оно обещало большее. Теперь она знает, что это и было мгновением счастья. Единственным опытом счастья в ее жизни.