Сейчас я, наверно, испытываю те же чувства, что и она, – глаза закрыты, на пыльных подушечках пальцев ее запах. Возможно, поэтому ворожба сегодня дается мне так легко. Люди, не имеющие представления о настоящем колдовстве, полагают, что это обязательно некий вычурный церемониал. Подозреваю, по этой причине моя мать, обожавшая театральность, и превращала ритуал в пышное представление. Однако истинное чародейство – прозаичный процесс. Нужно просто сконцентрировать сознание на желаемой цели. Чуда не происходит, внезапные видения не посещают меня. Я отчетливо вижу в своем воображении пса Гийома в золотистом радушном сиянии, но в обозначенном кругу собака не проступает. Возможно, она появится завтра или послезавтра – якобы совпадение, как оранжевое кресло или высокие красные табуреты, привидевшиеся нам здесь в первую ночь. А может, никогда не появится.
Глянув на часы, лежащие на полу, я с удивлением замечаю, что уже почти половина четвертого утра. Должно быть, я просидела дольше, чем намеревалась, ибо свеча догорает, а мои конечности застыли и онемели. Но смутная тревога исчезла, и я, по непонятной причине, чувствую себя отдохнувшей и удовлетворенной.
Я забираюсь обратно в постель – Анук уже оккупировала почти всю кровать, широко раскинув руки на подушках, – и сворачиваюсь калачиком под теплым одеялом. Моя требовательная маленькая незнакомка будет умиротворена. Постепенно меня окутывает дрема, и мне на секунду кажется, будто я слышу голос матери, что-то шепчущей тихо совсем рядом со мной.
Минувшей ночью я плохо спал. Я вообще плохо сплю с тех пор, как начался Великий пост. Зачастую поднимаюсь в глубокие часы, ища забытья на страницах какой-нибудь книги, или в тиши темных улиц Ланскне, или на берегах Танна. Минувшей ночью бессонница меня мучила больше обычного, и я, зная, что не засну, в одиннадцать часов отправился из дома прогуляться у реки. Я обошел стороной Марод и становище бродяг и зашагал через поля к верховьям реки. Шум цыганского лагеря ясно разносился в ночи. Оглянувшись, я увидел костры на берегу реки и на фоне их оранжевого сияния танцующие силуэты. Я посмотрел на часы и, сообразив, что гуляю уже почти час, повернул назад.
Я посмотрел на часы и, сообразив, что гуляю уже почти час, повернул назад. У меня не было желания возвращаться через Марод, но дорога домой по полям заняла бы на полчаса дольше, а у меня от усталости кружилась голова и во всем теле чувствовалась слабость. Хуже того, холодный воздух и бессонница пробудили во мне острое чувство голода, которое, я знал, ранним утром утолю несоизмеримо легким завтраком, состоящим из кофе и хлеба. Только поэтому, pere, я пошел через Марод: мои тяжелые ботинки оставляют глубокие следы на глинистом берегу, мое дыхание окрашено светом цыганских костров. Вскоре я приблизился к ним настолько, что начал различать происходящее в лагере. Они там устроили некое празднество. Я увидел фонари, свечи по бортам барок, привносившие в балаганную атмосферу, как ни странно, дух религиозности. Пахло дымом и еще чем-то мучительно вкусным, – возможно, жарящимися сардинами. И сквозь эти запахи пробивался, плывя над рекой, густой горьковатый аромат шоколада Вианн Роше. Как я сразу не догадался, что она тоже должна быть там. Если б не она, цыгане уже давно бы покинули нас. Она стоит на пирсе у дома Арманды. В своем длинном красном плаще и с распущенными волосами среди языков костров она похожа на идолопоклонницу. На секунду она поворачивается ко мне, и я вижу, как на ее вытянутых ладонях вспыхивает синеватое пламя. Что-то горит у нее меж пальцев, отбрасывая фиолетовые блики на лица стоящих вокруг людей…
На мгновение я оцепенел от ужаса. В голове завихрились нелепые мысли – тайное жертвоприношение, поклонение дьяволу, сжигание заживо в дар какому-нибудь жестокому древнему богу – и я едва не убежал. Кинулся прочь, но поскользнулся в жирной грязи и, чтобы не упасть, ухватился за терновник, в зарослях которого прятался. Потом наступило облегчение. Облегчение и понимание. И вместе с тем меня обжег стыд за собственное безрассудство, ибо в эту самую минуту она опять повернулась ко мне, и пламя в ее ладонях угасло прямо на моих глазах.
– Боже правый! – От пережитого стресса у меня подкашивались колени. – Это же блины. Блины, сбрызнутые бренди. Только и всего. – Я задыхался от душившего меня истерического смеха и, чтобы сдержать его, вонзил кулаки в живот, который и так болел от напряжения. На моих глазах она подожгла в бренди очередную горку блинов и принялась ловко раскладывать их со сковороды по тарелкам. Горящая жидкость переливается из тарелки в тарелку, словно огни святого Эльма.
Блины.
Вот что они сделали со мной, pere. Я слышу – и вижу – то, чего на самом деле нет. Это она сотворила со мной такое. Она и ее приятели с реки. А внешне – прямо-таки сама невинность. Лицо открытое, радостное. Голос, звучащий над водой, – она смеется вместе со всеми, – чарующий, звонкий, полнится любовью и юмором. Я невольно задумываюсь, а как бы мой голос звучал среди тех, других, как бы звучал мой смех вместе с ее смехом, и на душе вдруг становится ужасно тоскливо, холодно и пусто.
Если б только я мог, думал я. Если б только мог выйти из своего укрытия и присоединиться к ним. Есть, пить вместе с ними, – при мысли о еде, внезапно превратившейся для меня в необузданную потребность, во рту от зависти начала скапливаться слюна, – поедать блины, греться у жаровни, нежиться в тепле, источаемом ее золотистой кожей…
Это ли не искушение, pere? Я убеждаю себя, что устоял против него, что подавил его силой внутреннего духа, что моя молитва – прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя о прошу тебя помилуй – это просьба об избавлении, а не об удовлетворении желания.
Ты тоже чувствовал себя таким вот стариком? Ты молился? И когда в тот день в канцелярии ты уступил соблазну, чем было для тебя удовольствие? Наслаждением, столь же ярким и теплым, как цыганский костер? Или оно выразилось судорожным всхлипом изнеможения, умирающим беззвучным криком во тьме?
Я не должен был винить тебя.