Каратели - Адамович Алесь Михайлович 20 стр.


Но приходилось несколько раз. И когда он лежал в крови у колодца связанный, а в хате кричали, плакали женщины - туда уже побежали "люди Сурова". И когда возвращались, а маленький Циммерманн смешно учился сидеть в седле, и его хвалили, поощряли, заодно издеваясь над "конокрадом" Сироткой.

Не было больше деревенского парня с неловкой простецкой улыбкой, лежал и молча смотрел в небо, время от времени дико скашивая белки глаз на карателей, тот, кто ждет не дождется тебя в лесу. Да. Белый уже видел глаза, которые встретят его и его адвоката Сурова, когда они наконец все умненько организуют и прибегут к партизанам...

* * *

В Печерске, когда взвод после бани, после именинного, со шнапсом, обеда по случаю "поимки Циммерманном бандита" малость утихомирился, Суров отыскал Белого и, пряча глаза, предложил "пойти куда-нибудь и обсудить положение".

- Может, международное?! - гаркнул на него гауптшарфюрер Белый и прошипел: - Поведешь снова щупать в сукне твою совесть? - Чуть не плача от ярости, предупредил: - На глаза мне не попадайся!

Отвел душу, но легче не стало. И уже не станет. Да, самое паршивое, когда уже не на что надеяться, рассчитывать. И в лагере самое страшное было это, хотя что там не страшное было!

Вот это ты, неужели ты вот этот, ползающий среди источенных голодом полутрупов. обглоданных крысами оскаленных тел, которые не успевают вывозить на телегах, на машинах, существо, мечтающее сейчас об одном: поймать неуверенными, слабыми руками, толстую, теплую и злую тварь? И потом варить, варить в ржавой банке за уборной, зная и совсем не думая о том, что место это давно пристреляно с пулеметной вышки. Выдираешь из затоптанной тысячами ног, исковырянной пальцами, изгрызенной зубами земли оставшиеся еще корешки, траву - тебя вроде и нет давно на свете, но ты все еще ты. Вцепившись вместе с десятком таких же костлявых и бессильных, тащишь, толкаешь телегу, доверху груженную трупами, а за тобой идут, тебя сопровождают, злобно понукают немецкие и ненемецкие голоса - откуда-то из другого совсем мира. Выстроив всех, кого вывозить не сегодня, а завтра, послезавтра, какие-то люди говорят речи, читают листовки. Это все было так далеко, а лагерная погибель - вот она, рядом, но и это ложилось на душу, еще больше сгущая чувство беспросветности. Набирали людей сначала в формирования украинских националистов. За спиной у ораторов-вербовщиков стоял стол, на котором разложены были ломти хлеба с мармеладом, куски колбасы, кружки с кипятком...

В сибирской деревне, где прошло детство Белого, хватало переселенцев с Украины, и он знал и песен много, и слов, фраз, но чисто говорить по-украински не мог. А чтобы добраться до стола, если ты даже решился на еще одну безнадежность и безысходность, самую последнюю, надо было доказать, что это твой язык. "Скажи "макытра", - весело злобствовали хозяева бутербродов. - Ну-ну, кацап, як воно у тоби получится?" У Белого получилось легко, и он тотчас все получил: хлеб с мармеладом, винтовку, Касплю, а за ней и все, что потом было и что продолжается... Как с горы понеслось! А сначала охранял тот же Бобруйский лагерь - тех, кто не захотел немецкого хлеба с колбасой и винтовкой и кто продолжал вымирать, по полтысячи в сутки. Город над Березиной еще тяжело спит, а пленных, кого еще можно поднять окриками и ударами, выталкивали с третьего, со второго, с первого этажей огромного и мрачного, как замок или тюрьма, здания и гнали на работы. Больше всего колонн движется в сторону реки, деревообрабатывающего комбината, по-здешнему - форштата.

Да, слово это - форштат - в Бобруйске для всех привычное, обжитое, еще довоенное. Ну, а война привела, вместе с армией немецкой пришли и все другие слова, без которых, как без выстрелов, ни одна колонна не доползла бы до места работы: цурюк! хальт! арбайтен! ферфлюхтер! шайзе! швайн!.. И пленные тащатся на работу, они "арбайтен", как неживые, что почти соответствует их состоянию, но немцам все кажется, что над ними едва ли не издеваются, что их дурачат эти упрямые полутрупы с пылающими глазами.

. И пленные тащатся на работу, они "арбайтен", как неживые, что почти соответствует их состоянию, но немцам все кажется, что над ними едва ли не издеваются, что их дурачат эти упрямые полутрупы с пылающими глазами. А чем голоднее, тем ярче глаза и тем с большей лютостью бьют, бьют, а палка, а приклад отскакивают от близких костей, и охраннику снова кажется, что сопротивляются, что мешают, не дают достать как следует!..

Охранников-ненемцев Белый делил на несколько гадовских категорий. С одними не хотел ничего общего иметь. Других считал такими же, как и сам: они тоже спрятались в немецкие шинели от лагерного ужаса и неизбывной голодной тоски, а сами все еще хотят верить, что это не окончательная погибель, надо только удержаться, хотя бы на самом краю, не свалиться назад, откуда выбрались, но и туда тоже, где самые гады. Все, что им приходилось делать, проделывали с внутренним ужасом, тоской и при этом вели свою безнадежную, но такую необходимую им бухгалтерию: а вот этого я не стал делать! сделал, но не так, как хотелось немцу! вот, я даже помог человеку! без меня нашим людям было бы еще хуже!..

У каждого свой чистюля Суров, бухгалтер и хитрец Суров, но где-то внутри, в кишках. Оттуда ты и выполз - из моей требухи, золотой чистюля! Друг с другом пошептаться боялись, так хоть с собственной кишкой. А что, она и есть самый надежный друг человеку! Раньше этого не знали, не верили, а немец показал, поверить заставил. Не в такое поверишь и еще не это увидишь, времена такие пришли, что на собственной земле сделался "иностранцем", ауслендером. И по немецким спискам, по их бухгалтерии, а для своих тем более!

Вон их сколько за спиной у тебя, целый взвод "иностранцев", разбавленных "майстэрами". Вроде бы по собственной земле шагают, да только нет земли, которая бы нас теперь признала своими. Это только Суров еще убежден, что не топтал ее немецким сапогом, а летал над ней невинным младенцем.

* * *

Как бы и что бы ни думал сейчас Белый, до тошноты отравленный самим собой, каким стал, каким его сделали, но жила и даже старалась укрепиться в нем все та же изначальная человеческая потребность верить, что он не самый худший. Что как раз он и есть не самый худший: он столько помнит случаев, когда мог сделать зло, другие делали, а он нет или не так охотно, как другие!

Но быть не худшим среди тех, там, куда попал Белый, совсем не сложно. Хотя бы не старайся сам, не лютуй сам, без приказа и вообще не мсти вчерашним товарищам по голоду и лагерным мукам за свою же грязную сытость, колбасу немецкую и мундир немецкий - и ты уже лучше многих.

И совсем не сложно, не трудно было хотя бы помнить, как было тебе самому два месяца или две недели назад, когда тебя вот так же гнали на форштат работать и подыхать. Прежде чем сделать хотя бы одно движение, сначала должен показать себе, проявить в гаснущем сознании всю операцию, все действие руками, ногами, телом - от начала до конца. Представил, и уже кажется тебе, что проделал то, что громко, матерно приказывают, а сам, оказывается, все еще лежишь на земле или неподвижно стоишь над носилками, над бревном, над лопатой. Тебе кажется, что ты что-то делаешь, а им - что упрямишься придуриваешься; вот он на тебя уже налетел, набросился, уже вбивает, вколачивает через твои кости в твое ватное сознание боль, муку. И пристреливает. Нет, это не тебя, это другого, рядом. Сейчас и тебя, сейчас!.. Тех, кто у воды, кто должен вытаскивать бревна, тех сталкивают с кромки льда в Березину длинными шестами, и они выползают на берег, облепленные почерневшими шинелями, но вылезти имеешь право лишь с бревном: волокут осклизлые, как трупы, или уже оледеневшие и тоже скользкие, тяжеленные бревна на берег, вцепившись синими руками, прильнув - слизь к слизи, а глаза все равно пылают...

А ты здесь, по эту сторону, где все гады, но где тепло, сухо, где сытно и тебя не убивают, не бьют, не сталкивают шестом туда, откуда недавно выкарабкался.

Назад Дальше