Так мы и сидели с рожами, параллельно, каждый занятый своими мыслями, то и дело потягивая из бутылки. Ментус, пошатываясь, встал.
– Надо уже идти, – пробормотал он. – Еще старуха придет. Я через кухню пройду, – буркнул он. – Загляну к служанке. – Служанка у тебя ничего, совсем, совсем… Правда, не парень, но все-таки из народа. Может, брат у нее парень. Эх, браток, парень… парень…
Он ушел. А я остался с гимназисткой. Лунный свет тускло подсвечивал мелкие пылинки, которые в огромных количествах носились в воздухе.
ГЛАВА VIII. Компот
А на следующее утро школа и Сифон, Ментус, Гопек, Мыздраль, Галкевич и «accusativus cum infinitivo», Бледачка, поэт-пророк, и повседневная всеобщая несостоятельность, скучно, скучно, скучно! И опять все то же самое! И опять пророк пророков, учитель гундосит пророком, на жизнь зарабатывает, ученики под партами изнемогают в прострации, палец в ботинке крутится, как коловорот, и Карл у Клары украл кораллы, и Клару у Карла украл поэт, и у Карла украли Клару кораллы, скучно, скучно! И опять скука давит, под давлением скуки, пророка и учителя действительность помалу в мир восходит идеала, дай мне теперь помечтать, дай – и уже никто не знает, что реально, а чего вообще нет, где правда, где обман, что чувствуешь, чего не чувствуешь, где естественность, а где неестественность, розыгрыш, и то, что должно быть, перемешивается с тем, что неумолимо есть, и одно другое дисквалифицирует, одно у другого отнимает всякое разумное основание быть, о, великая школа недействительности! А стало быть, и я тоже битых пять часов подряд грезил о своем идеале, рожа в пустоте раздувалась у меня, как воздушный шар, беспрепятственно, – ибо в вымышленном мире ничего из того, что могло бы вернуть ее в норму, ирреальным не было. А стало быть, и у меня уже был свой идеал – современная гимназистка. Я был влюблен. Я мечтал, как печальный любовник и соискатель руки. После неудачных попыток завоевания возлюбленной – после попытки возлюбленную высмеять – великая тоска завладела мною, я знал, что все потеряно.
Потянулась вереница монотонных дней. Я был заточен. Что сказать о тех днях-близнецах? Утром шел в школу, из школы возвращался обедать к Млодзякам. Я уже не собирался ни убегать, ни объяснять, ни протестовать – да-да, я с удовольствием становился учеником, ведь я – ученик – был ближе гимназистке, чем я – самостоятельный человек. Ей-же-ей! – я почти позабыл о своих тридцати. Педагоги меня полюбили, директор Пюрковский шлепал меня по попочке, а во время идеологических диспутов теперь и я заливался румянцем и вопил: – Современность! Только современный мальчик! Только современная гимназистка! – Над этим смеялся Копырда. Вы, наверное, припоминаете Копырду, единственного современного мальчика на всю школу? Я старался сойтись с ним, пытался с ним подружиться и выпытать секрет его отношений с младшей Млодзяк – но он отделывался от меня, выказывал мне еще больше пренебрежения, нежели другим, словно чувствовал, что сестра его по типу, современная гимназистка меня отшила. Вообще жестокость, с которой ученики преследовали представителей враждебных себе видов молодости, была исключительной, чистюли ненавидели грязнуль, современные испытывали отвращение к старомодным и так далее. Так далее, далее! И далее!
Что мне сказать еще? Сифон умер. Изнасилованный через уши, он не мог прийти в себя, никак не мог отторгнуть зловещих элементов, привитых ему через уши. Тщетно он терзался, целыми часами пытался позабыть просвещающие слова, которые вопреки своей воли услышал. У него развилось отвращение к своему оскверненному типу, и он ощущал в себе какой-то неприятный осадок, постоянно это на нем сказывалось, он сплевывал, давился, хрипел, кашлял, но не мог, чувствуя себя недостойным, однажды к вечеру он повесился на вешалке. Что стало величайшей сенсацией, даже в печати появились заметки.
Ментус, однако, мало от этого выиграл, смерть Сифона никак не повлияла на состояние его рожи. Ну и что с того, что Сифон умер? Мины, которые он делал во время поединка, приклеились к его лицу – не так легко отделаться от мин, раз стронутое с места лицо само по себе не принимает прежнего вида, оно не резиновое. Так что Ментус продолжал ходить с рожей столь неприятной, что даже Гопек и Мыздраль, друзья, избегали его, насколько это им удавалось. И чем он делался уродливее, тем, разумеется, чаще вздыхал о парне; но чем больше он вздыхал о парне, тем, понятное дело, уродливее становилась его рожа. Несчастье нас сблизило, он о парне вздыхал, а я о современной, вот так в совместных вздохах и текло потихоньку время, а действительность по-прежнему была недоступной и недостижимой, словно у нас на лицах высыпала сыпь. Он рассказывал мне, что у него есть шансы на обладание служанкой Млодзяков – в тот вечер, проходя через кухню и будучи под газом, он сорвал у нее поцелуй, но это нисколько его не удовлетворило.
– Это не то, – говорил он, – это не то. Сорвать у девки поцелуй? Девка, правда, босоногая, прямо из деревни, и – как я дознался – брат у ней парень, да что ж из того, сволота, черт, зараза (и он употребил другие выражения, которые я не стану повторять), сестра не брат, домашняя прислуга не парень. Хожу к ней по вечерам, когда твоя инженерша Млодзяк на сессии комитета, болтаю, плету всякое, даже по-мужицки шпарю, но она пока никак не признает меня за своего.
Вот так и формировался его мир – со служанкой на втором плане, с парнем на первом. А мой мир весь без остатка переместился из школы в дом Млодзяков.
Инженерша Млодзяк с проницательностью матери быстро заметила, что я втюрился в ее дочь. Мне незачем добавлять, что инженершу, которую для начала уже Пимко неплохо раззадорил, еще больше раззадорило это открытие. Старомодный и манерный мальчик, не умевший скрыть своего восхищения современными атрибутами гимназистки, был своего рода языком, которым она могла посмаковать и прочувствовать все прелести дочери, а косвенно – и свои собственные. Вот так я и стал языком этой толстой женщины – и чем более был я старомодным, неискренним и неестественным, тем лучше ощущала она современность, искренность и простоту. И потому две эти инфантильные действительности – современная, старомодная, – воспламеняя одна другую, возмущаясь и возбуждаясь тысячами наидиковеннейших сцеплений, соединялись и нагромождались в мир все более бессвязный и зеленый. И до того дошло, что старая Млодзяк принялась красоваться передо мною, хвалиться и хвастаться современностью, которая ей просто-напросто заменяла молодость. За столом или в свободные минуты беспрерывно шли разговоры о Свободе Нравов, Эпохе, Революционных Потрясениях, Послевоенных Временах etc., и старую восхищало, что она может быть на Эпоху моложе мальчика, который был моложе ее годами. Из себя она сделала молодку, а из меня старика.
– Ну, как там наш молодой старичок? – говаривала она. – Наше тухлое яйцо?
И с изысканностью интеллигентной современной инженерши, каковой она была, она донимала меня житейской своей предприимчивостью, и своим жизненным опытом, и тем, что знает жизнь, и тем что она, санитарка, была пинаема в окопах в годы Великой Войны, и энтузиазмом своим, горизонтами своими И своим либерализмом женщины Передовой, Деятельной, Смелой, а равно нравами своими современными, повседневным принятием ванны и открытым хождением в некую, до того законспирированную уборную. Странные, странные вещи! Пимко время от времени навещал меня. Старый педагог наслаждался моею попочкою. – Какая попочка, – бормотал он, – несравненная! – и по мере возможности еще подзадоривал инженершу Млодзяк, доводя почти до абсурда genre старомодного педагога и старательнейшим образом выражая возмущение современной гимназисткой. Яобратил внимание на то, что в иных местах, скажем с Пюрковским, он не был вовсе таким старым, не держался старомодных принципов, и я не мог понять, то ли Млодзяки пробуждают в нем эту старомодность, то ли, напротив, он пробуждает современность у Млодзяков, то ли, наконец, они взаимно, одновременно впадают в зависимость друг от друга ради высшей правды поэзии.