Он знал их всех – Стренглера, Льюиса. Эрла Кэддока, Фармера– забыл его имя… словом, всех. А я возьми да и напиши,
прямо как поэт, – ему трудновато давался мой стиль! – о его самом большом любимце, Джиме Лондосе. Помнится, в тот день он сунул мне на прощание
десять долларов. И попросил оставить на время рукопись – ему хочется показать ее знакомому спортивному журналисту. Забриски просил дать ему
почитать еще что нибудь из моих сочинений. Не писал ли я о Скрябине? Или об Алехине, чемпионе по шахматам? «Приходите чаще, – просил он. – В
любое время, не дожидайтесь, пока заболят зубы». И я частенько забегал к нему – но не для того, чтобы болтать о шахматах, борцах и фортепианной
игре, а в надежде заполучить пятерку или даже десятку.
Входя в новый офис Забриски, я пытался припомнить, сколько лет прошло со дня нашей последней встречи. В просторной приемной сидели всего два три
человека. Совсем не то, что в старые времена, когда в тесном закутке теснились женщины с покрасневшими глазами, прикладывавшие к распухшим щекам
теплые платки; некоторые приводили с собой детей, и все они были готовы сидеть часами – нищие, смиренные, подавленные. Теперь все было другим.
Новехонькая и по виду удобная мебель, на стенах картины, совсем неплохие, и полная тишина – не слышно даже зловещего жужжания бормашины. И шума
самовара, кстати, тоже.
Только я сел, как дверь камеры пыток распахнулась и на пороге показался пациент. Сам Забриски, выйдя следом, тут же подошел ко мне, сердечно
потряс руку и попросил обождать несколько минут, пока он освободится. А что со мной? Ничего серьезного? Я попросил его не волноваться. Так,
ерунда, несколько дырок. Усевшись снова, я взял журнал. Разглядывая картинки, решил сказать ему, что Моне грозит операция. Опухоль матки или что
нибудь в этом роде.
В случае с Забриски несколько минут обычно означали несколько часов. Но в этот раз все было по другому. Организация труда у него стала почти
идеальной.
Я опустился в большое кресло и широко открыл рот. Забриски нашел у меня только одно небольшое дупло и тут же его запломбировал. Занимаясь зубом,
он засыпал меня вопросами: как мои дела? продолжаю я писать? есть у меня дети? почему я так давно его не навещал? как поживает такой то?
увлекаюсь ли по прежнему велосипедом? На все вопросы я отвечал хмыканьем или закатыванием глаз.
Наконец все было кончено.
– Не убегайте сразу! – сказал Забриски. – Выпьем сначала по маленькой. – Открыв сейф, он извлек оттуда бутылку превосходного шотландского виски
и придвинул ко мне свой стул. – А теперь извольте рассказать о себе все!
Заговорить сразу о главном, то бишь о нашем финансовом положении, было невозможно. Но через какое то время я все таки ввернул: опухоль. Забриски
тут же сказал, что у него есть превосходный врач, его хороший друг, который не возьмет с нас денег за операцию. Это предложение застало меня
врасплох. Я забормотал, что уже есть договоренность, и даже внесено сто долларов аванса за операцию.
– Понимаю, – сказал Забриски. – Очень жаль. – И, немного подумав, спросил: – А когда нужна остальная сумма?
– Послезавтра.
– Вот что мы сделаем, – произнес он. – Я дам вам чек и помечу его поздним числом. Сейчас у меня на счете мало денег, очень мало. А сколько всего
надо?
Я назвал сумму в двести пятьдесят долларов.
– Обидно. Эти деньги могли бы остаться у вас.
Меня вдруг охватило раскаяние.
– Забудьте об этом разговоре. Я не возьму у вас последние деньги.
– Забудьте об этом разговоре. Я не возьму у вас последние деньги.
Но Забриски не хотел об этом слышать. Дело в том, что люди не торопятся оплачивать счета за лечение, объяснил он и, вытащив огромный гроссбух,
стал водить пальцем по цифрам.
– В конце месяца я рассчитываю получить более трех тысяч долларов. Вот так то. Не такой уж я бедняк.
Держа в руке чек, я не торопился уходить, не желая выглядеть невежливым. Наконец Забриски пошел проводить меня, и, когда я уже ступил в лифт,
сказал:
– Перед тем как получить деньги, позвоните мне… на всякий случай, чтобы не было никаких накладок. Позвоните, хорошо?
– Хорошо, – пообещал я и помахал ему на прощание.
А он все тот же добряк, думал я, спускаясь в лифте. Жаль, не догадался попросить немного наличных.
Кофе и кусок пирога – вот что мне сейчас нужно. Порывшись в карманах, я нашел несколько мелких монет. Вечно одна и та же история.
Приближаясь к библиотеке на углу Пятой авеню и 42 й улицы, я серьезно подумывал, не стать ли мне, на худой конец, чистильщиком обуви, и даже
стал взвешивать все «за» и «против». Потом спохватился – что это со мной? Скоро сорок стукнет, а я думаю о том, чтобы чистить обувь другим
людям. И что только не лезет в голову!
Дойдя до библиотеки, вход в которую охраняли невозмутимые каменные львы, я вдруг страшно захотел туда войти. В просторном зале, среди книг,
всегда хорошо и уютно. Кроме того, у меня неожиданно возникло острое желание разузнать, как обстояли дела у других писателей в моем возрасте.
(Подогревала меня и надежда встретить в библиотеке знакомого и, стрельнув деньги, выпить таки кофе и съесть пирог.) Одно ясно: бессмысленно
копаться в личной жизни таких людей, как Горький, Достоевский, Андреев и им подобных. Жюль Верн! Вот писатель, о котором я абсолютно ничего не
знаю. Должно быть, интересно. Некоторые писатели, похоже, совсем не имели личной жизни. Другие же, такие, как Стриндберг, Ницше, Джек Лондон… но
о них я знаю почти столько же, сколько и о себе. Втайне я, конечно, надеялся наткнуться на вполне определенный случай – когда жизнь гения
начиналась как бы ниоткуда и медленно лилась себе без всякого видимого плана, цели или задачи по разным болотам и топям, а потом неожиданно
начинала бить фонтаном, как гейзер, который не иссушался даже после смерти гения. Мне хотелось зафиксировать – будто такое возможно! – тот
решающий момент в жизни человека, когда из скалы хлынет мощный поток. Я чувствовал, как поднимающиеся ввысь пары, изливаясь на землю,
скапливаются в просторных водных резервуарах, из которых впоследствии вытекают реки и ручейки, так и в человеке есть некое место, где
накапливается его опыт, дожидаясь, когда придет черед переплавиться в слова, предложения, книги, чтобы после влиться в единый океан мысли.
Как известно, самораскрытию помогают злоключения и горе. Неужели только это я и обнаружу – и ничего больше? – на страницах биографий? Выходит,
все творческие люди – страдальцы, находящие спасение от мук в искусстве? У человечества красота ассоциируется со страданием, а страдание – со
спасением. В Природе нет ничего подобного.
В библиотеке я взял большой словарь биографий и занял место в читальном зале. Почитав выборочно несколько статей, я погрузился в мечтания.
Следовать за собственной мыслью оказалось интереснее, чем совать нос в личную жизнь прославленных неудачников. Если бы я только мог видеть то,
что происходит в потаенных уголках моего «я», тогда, возможно, мне было бы легче найти ту точку, откуда забьет источник.