Она выросла в семье конгрегационалистов и была слишком хорошо воспитана для такого города.
Она приехала из Мэна и устроилась в издательство. Но окружали ее не слишком добрые мужчины. Очарованные миловидным личиком и веселым, добрым нравом, они подкатывались к ней по два, по три, а то и по четыре раза. Но она была слишком хорошо воспитана, чтобы таскаться с ними по шумным ночным гулянкам, и мужчины уплывали обратно к своему одиночеству, разделяемому с другими такими же неудачниками. Кто‑то из них даже посоветовал ей соблазнить ее «платонического друга», обходительного паренька, вступившего в борьбу со своей сексуальностью, – дескать, потом можно будет иметь с тобой дело. Она попросила советчика оставить ее в покое.
Через неделю Брубэйкер повстречал жену заместителя начальника производственного отдела издательства, где все они работали, – та сказала, что девушка из Мэна записалась на курсы чечетки.
Потом они снова увиделись на вечеринке и отошли к окну, свесили головы над пропастью в тридцать один этаж, прячась от болтовни и дыма. Он сразу понял, что она выбрала его. Воспитание не совладало с действительностью – она решила капитулировать. Он проводил ее до дома, и она сказала «Заходи, угощу печеньем “Грэхем”, мне его девать некуда». Он спросил: «А который час?» Его часы показывали 12.07. «Ладно, посижу до четверти первого». Она смущенно улыбнулась: «Я агрессивна. Думаешь, это легко дается?» Он ответил: «Не хочу засиживаться. Могут быть неприятности». Он это говорил в буквальном смысле. Она ему нравилась. Но она была беззащитна. «Разве у тебя в первый раз будут такие неприятности?» Он ответил с ласковой улыбкой: «Нет, это у тебя они будут в первый раз».
Но отказаться от нее он не смог. Он был нежен, все сделал как надо, взял грех на душу, – в надежде, что она еще встретит человека, для которого себя берегла, и узнает настоящую любовь. По крайней мере он оградил ее от пижонов, которые женятся только на девственницах, и от хищников, которые тоже высматривают девственниц, но вовсе не для женитьбы. Для нее – такой хрупкой, ранимой – и у тех и у других было чересчур мало доброты.
И когда на следующее утро он уходил, тоже болела голова. Такие же мучительные уколы, ритмичные удары чуть выше переносицы. Расставаясь с девушкой из Мэна, он почувствовал в себе перемену. В точности как сейчас. Неужели он слабеет?
Почему его находят несовершенные люди? Почему их к нему так тянет?
Он не был ни мудрецом, ни благородным рыцарем – и знал об этом. Он был не добрее большинства людей, – дай им шанс, они без труда заткнут его за пояс. Но отчего‑то все, кто нуждались в доброте, не могли пройти мимо него. А сам он ни в чем таком не нуждался. Ни в ласковых словах, ни в нежных прикосновениях. Сколько себя помнил.
Мыслимо ли – всегда отдавать и ничего не хотеть взамен? Отдавать, сколько б ни попросили? Это все равно что жить за анизотропным стеклом: ты их видишь, они тебя – нет. Полифем, одноглазый узник своей пещеры, желанная дичь для одиссеев, выброшенных на берег волнами… И разве на Брубэйкера, как на того полузрячего великана, не охотятся жертвы житейских кораблекрушений? Есть ли предел тому, что он способен им дать? Все, что он узнал о желаниях, он узнал от них. На свои собственные потребности у него не хватало зрения.
Ветер крепчал и уже потряхивал верхушки деревьев. Пахло чистотой и свежестью. Как от нее. По Ист‑Ривер скользила темная тень; подумалось об одинокой лодке с останками, не принятыми морем, – она несет их по течению к безымянной могиле, где поджидают слепые рыбы и многоногие твари.
Он встал со скамьи и зашагал по парку.
Справа, на пустой детской площадке, ветер толкал детские качели. Они скрипели и повизгивали. Южнее, в сторону затаившегося во мраке острова Рузвельта удалялось темное пятно.
Брубэйкер решил пойти в эту сторону. Сначала хотел идти вперед до конца парка Шурца, пересечь аллею Джона Финли, но потом решил свернуть. Его заворожило черное пятно. Насколько он мог судить, к этому пятну он не имел никакого отношения. И форма его ни о ком и ни о чем не напоминала. Может, потому‑то и надо пойти за ним?
У Семьдесят девятой улицы, южной границы парка, авеню Ист‑Энд упиралось в гостиницу «Ист‑Энд». Слева, на западе, против оконечности острова Манхэттен, низкая металлическая изгородь обрывала Семьдесят девятую, отделяла ее от шоссе. Он прошел до изгороди. Дальше виднелись река и остановившееся черное пятно.
Мимо, как разогнанные в циклотроне частицы, проносились автомобили, их огни сливались в сине‑красно‑бело‑серебристые ленты и напрочь отрезали путь. Путь? Куда? За шесть полос ревущего транспорта и полосу безопасности, которая никого и ни от чего не оберегала. Брубэйкер сошел с тротуара и сам не заметил, как перелез через ограду и окунулся, словно в воду, в сплошной поток скованных лучами фар машин.
Как нож сквозь масло, он прошел через три полосы, ведущие к центру города, переступил линию безопасности и двинулся дальше. Потом оглянулся на лавину транспорта. Он выбрался из нее целым и невредимым, но почему‑то это не казалось странным. Удивляться мешали боль, к этому моменту жутко распухшая в голове, и ощущение неполноты.
Брубэйкер одолел невысокий стальной барьер и встал на узкий бетонный парапет. Под ним лежала Ист‑Ривер. Он сел на бетон и свесил ноги. Прямо впереди, как раз посередине реки, маячило пятно. Он съезжал по серой стене, пока ноги не коснулись черной шкуры Ист‑Ривер.
Два года назад на распродаже книг он встретил женщину. Публичная библиотека на углу Сорок второй улицы и Пятой авеню избавлялась от лишних и ветхих экземпляров; в крошечном парке Брайанта, примыкающем к библиотеке со стороны Сорок второй, поставили столы и на них разложили книги. Он потянулся за «Восстанием масс» Хосе Ортега‑и‑Гасета (Нортоновское издание в честь двадцатипятилетия книги) – одновременно с ней. Держась за томик, они посмотрели друг на друга через стол. Потом он угостил ее кофе в «Швейцарском домике» на Сорок восьмой.
Переспали они только раз, но после этого встречались еще несколько месяцев, пока она решала, стоит ли возвращаться к мужу, поставщику салфеток в рестораны. Брубэйкер большей частью просто сидел и слушал.
– Не будь Эд таким самостоятельным, я бы его гораздо меньше ненавидела. А то, знаешь, все время чувствую: если я вдруг исчезну, он через неделю забудет меня, найдет себе другую женщину и заживет по‑прежнему.
– Некоторые люди мне признавались, – сказал Брубэйкер, – хоть и немного стыдились при этом, уж не знаю чего, что боль утраты обычно держится примерно неделю. Во всяком случае, острая боль. А потом остается всего лишь смутная тоска. До тех пор, пока не встретишь кого‑нибудь.
– Мне всегда так стыдно, когда мы встречаемся и… ну, ты понимаешь.
– Ничего, все нормально. Мне с тобой хорошо. И если от наших разговоров тебе легче, если есть перед кем душу облегчить, то поверь, мне это больше нравится, чем стоять между тобой и Эдом.
– Ты такой добрый! Господи! Да будь у Эда хоть капелька твоей доброты, я бы в нем души не чаяла. Но он такой эгоист! В мелочах, понимаешь? Зубы надо почистить – так тюбик посередке сдавит! Особенно любит, когда тюбик новый. Заплюет пастой всю раковину, а я как проклятая драю по сто раз на неделе! И ведь знает, подлец, как я психую!
Он слушал, и слушал, и слушал… Для секса она не годилась – слишком нервная. И хорошо. Она ему на самом деле нравилась. И он на самом деле хотел помочь.
Бывало, она горько плакала в его объятиях, говорила, что им надо снять квартиру на двоих и она бы давным‑давно это сделала, если б не дети и не половина фирмы, зарегистрированная на ее имя.