Они стали утешать друг друга: легкие прикосновения, нерешительные поцелуи — знаки тепла. Но когда их одежда легла бесформенными кучками на пол, когда Эйб навис над своей женой, захватив ее тело, и попытался подстроить изгибы ее тела к своему, оказалось, что они больше не совпадают. Не стыкуются так легко, как прежде. Что-то было чуть-чуть не так. И это чуть-чуть заставляло их говорить: «Дай я попробую…» — и: «А может, так…»
Позже, когда Сара уже заснула, Эйб сидел и смотрел на край кровати, за который свешивались длинные белые ноги его жены.
Наутро, когда Эйб и Сара лежали в темноте, Сара сказала:
— Наверное, мне нужно побыть одной, — хотя это было не то, что она хотела сказать.
— Наверное, — согласился Эйб, хотя был совершенно не согласен.
Казалось, в этом новом мире, в котором происходит немыслимое, ничто не совпадает: ни слова, ни суждения, ни они сами.
Сара встала, завернувшись в простыню, — впервые за пятнадцать лет брака. А потому Эйб и не увидел — иначе он бы сразу это заметил, — что Сара выросла ровно на столько, насколько Эйб уменьшился, и, если только можно измерить неизмеримое, это было ровно столько, сколько они потеряли, когда потеряли дочь.
Сара сама достала чемодан с полки на чердаке, хотя полка была высоко, под самой крышей. Эйб смотрел, как она собирается. На пороге они обменялись пустыми обещаниями.
— Я позвоню, — сказала Сара.
Эйб кивнул.
— Будь умницей.
Она собиралась к матери. За все годы брака Эйб никогда бы не поверил, что такое возможно, и тем не менее сейчас он решил, что это к лучшему. Если Сара выбрала Фелисити, несмотря на их сложные отношения, может, это значило, что все дети рано или поздно вернутся к своим родителям, каким бы длинным ни был их путь.
Он придвинул стул к окну, иначе ему было ничего не видно: он едва доставал до подоконника. Стоя на стуле, он смотрел, как она убирает чемодан в машину. Она показалась ему великаншей. Должно быть, материнство делает женщину необъятной, подумал Эйб. Он глядел ей вслед, пока машина не скрылась, а потом слез со стула.
Работать он не мог — не доставал до прилавка. Не мог никуда поехать — ноги не дотягивались до педалей. Ему нечего было делать, и он стал ходить по дому, ставшему совсем пустым. В конце концов он, конечно же, пришел в комнату дочери. Здесь он провел немало часов. Рисовал ее красками, играл с кукольными продуктами и игрушечной кассой, перебирал ее одежду, над каждой вещью пытаясь ответить на вопрос: когда она последний раз ее надевала? Он поставил диск «Радио Дисней» и заставил себя прослушать его целиком. Ее плюшевых зверей рассадил рядом, как друзей.
А потом забрался в ее кукольный домик, который сам смастерил на прошлое Рождество, и закрыл за собой дверь. Поглядел на аккуратно поклеенные обои, красное бархатное кресло, раковину. Поднялся по лестнице в спальню и подошел к окну, из которого теперь можно было смотреть, сколько вздумается. Вид изумительный.
Майкл Суэнвик
Озеро гоблинов
Перевод Светланы Силаковой[41]
В 1646 году, в самом конце Тридцатилетней войны, отряд гессенских рейтаров еле унес ноги после катастрофического поражения (один неудачный обход с фланга — и через час те, кто мысленно уже торжествовал, позорно драпали врассыпную). Они встали лагерем у подножия какой-то горы, одной из высочайших в Шпессарте, если верить местному крестьянину, которого кавалеристы насильно увели с собой в качестве проводника. Среди рейтаров был один молодой офицер, записной враль и баламут, отпрыск рода фон Гриммельсгаузенов, при крещении нареченный Иоганном, для товарищей же — просто Юрген.
Здесь, в тылу, крестьяне неосмотрительно не зарывали припасы в землю, и по дороге отряд прихватил немало съестного да несколько бочонков рейнского.
Вечером все вволю наелись и напились. Разделавшись с ужином, кликнули проводника и потребовали рассказать о местности, куда их занесла судьба. Крестьянин охотно повиновался: после первого испуга он рассудил, что солдаты по доброте своей вряд ли его прикончат, когда отпадет надобность в его услугах (а может статься, задумал усыпить их бдительность своим подобострастием, чтобы ускользнуть под покровом ночи, когда воины крепко заснут).
— Прямо под нами — и четверти мили не будет — Муммельзее, — начал он. На местном диалекте это означало «Озеро гоблинов». — Озеро это бездонное и с секретом: какую вещь в него ни опусти, назад вытянешь уже что-то другое. Завяжи в платок несколько камушков, привяжи к веревке и забрось — когда вытащишь, камушки превратятся в горошины, а может, в рубины, а может, в змеиные яйца. И это еще не все: если камушков нечетное число, вещей, в которые они превратятся, будет четное число. А опустишь чет — вытащишь нечет.
— Работенка не бей лежачего, — заметил Юрген. — Сиди на берегу да превращай гальку в рубины.
— Во что камушки превращаются, предсказать нельзя, — возразил крестьянин. — Может, станут драгоценностями, а может, и нет. Лучше зря судьбу не испытывать.
— Да хоть бы один раз из ста получались рубины… и на том спасибо… На рыбалке иной раз и того не добудешь.
Несколько кавалеристов внимали рассказу, затаив дыхание. Даже те, кто надменно смотрел вдаль, словно озеро их ничуть не интересовало, примолкли — боялись упустить свою выгоду. Крестьянин запоздало смекнул, что разбередил их алчность, и выпалил:
— Только места эти нехорошие! Как раз про Муммельзее Лютер сказал, что оно проклято! Кинь в него камень — тут же поднимется страшная буря: град, молния, буйный ветер. А все потому, что в пучине бесы цепями прикованы.
— Да это про другое озеро говорят, про то, что в Полтерсберге, — отмахнулся Юрген.
— Полтерсберг! — Крестьянин в сердцах сплюнул. — Да они там, в Полтерсберге, страха не видали. Тут у нас один мужик… у него лошадь ногу сломала, пришлось зарезать. И его любопытство одолело — дай, думает, брошу лошадь в озеро и посмотрю, что будет. Лошадь потонула, а потом глянь — поднимается из воды живая, но сама на себя не похожа: зубы как ножи, вместо четырех ног две, крылья, точно у летучей мыши, здоровенные такие. Завизжала, как оглашенная, и улетела во тьму, а куда, никто не знает.
— Я вам хуже скажу, — продолжал крестьянин, — когда туша лошади бухнулась в воду, брызги полетели в лицо нашему земляку. И смыли с лица глаза! Подчистую! С тех пор он и не видит.
— Как же он тогда увидал, что лошадь обернулась чудовищем? — спросил Юрген с сардонической полуулыбкой.
Крестьянин раскрыл рот и тут же поспешил закрыть. Помедлив немного, проговорил:
— А еще рассказывают, что два разбойника притащили мертвую бабу, они ее…
Юрген прервал:
— К чему нам слушать твои байки? Пойдем-ка сами проверим!
Товарищи одобрительно загудели. Крестьянина потыкали в спину кинжалом, и он, не пикнув, повел всех в ложбину.
Путь к Муммельзее лежал по бездорожью, вниз по косогору, и рейтары помрачнели. Они ворчали не только на каналью-проводника, дурня неотесанного, но и на Юргена: не сразу, но смекнули, что он потащил их к озеру не в искренней надежде разбогатеть — какой бывалый солдат поверит химере? — а из врожденной вредности.
На берегу Юрген, не замечая раздражения спутников, прошагал молодецкой походкой до конца полуразвалившегося каменного пирса. С собой, в кивере, он принес две пригоршни свежих вишен. Юрген ел вишни по одной, а косточки выплевывал в воду.
— Что там такое? — спросил он, лениво указав на большой утес посреди воды: неровный прямоугольник, скошенный с одного бока.