Сами уроды и навыбирали таких. Да. Ты, рожа крысиная, до чего страну довел. Теперь удивляешься? Расплодили черножопых, как их учить, когда они по-русски только материться могут, и то с акцентом. Евреев напустили и американцев, понастроили «Макдоналдсов». Как же я ненавижу вас всех, суки. Идите все в жопу. В жопу.
Голос приблизился – тетя Маша вышла в коридор и двинулась к туалету, не переставая вещать. Она шла, топая и почти скандируя:
– Ненавижу! Черные! Ннахуй! «Макдоналдсы»! Ннахуй! Оленька, блядь такая, ннахуй! Евреи, ннахуй!
(Оленькин парень неожиданно хмыкнул и довольно громко сказал «круто», Оленька зашипела «молчи ты» и быстро запахнула на нем рубашку.)
Слышно было, как тетя Маша рывком открыла дверь туалета, тяжело села на унитаз и через некоторое время громко и уверенно помочилась. На время стало тихо.
Оленька решила, что, пока тетя Маша в туалете, они успеют удрать из квартиры, благо входная дверь напротив ее комнаты. Тетка, видно, сошла с ума, но главное сейчас – сбежать, а за вещами она потом с подружкой зайдет. Как-нибудь перекантуется, а потом можно будет нормальную комнату снять… Она влезла в туфли, дернула за руку своего парня, выскочила в коридор, метнулась к выходу и остановилась. Потому что из туалета шел ровный яркий свет, и Оленьке ничего не оставалось, кроме как повернуться и посмотреть. Дверь распахнута настежь, и перед ней на унитазе сидела тетя Маша. На ней была надета нейлоновая фиолетовая комбинация, обтягивающая тяжелое тело, на белом старом лице цвели огромные губы, нарисованные красной Оленькиной помадой, широко расставленные ноги – в пушистых розовых тапочках, а в руках она комкала кусок бумаги.
– Добрый вечер, – сказал Оленькин парень.
– Добрый вечер, – ответила тетя Маша, поднялась, подошла ближе, всмотрелась в его лицо и принялась медленно стирать туалетной бумагой тревожные красные разводы – следы Оленькиных поцелуев с его губ.
Рядом со мной лежала Вика. Точнее, не совсем рядом, а на другом краю большой кровати, а поскольку девочки мы обе худенькие, между нами вполне мог поместиться еще кто-то, тоже не слишком толстый, например, длинный тощий парень какой-нибудь.
Лежали мы безо всякой эротики, поверх покрывала, одетые – я в зеленом домашнем платье, а она в бриджах и в маечке (штаны бежевые, майка желтая, если это имеет какое-то значение). Мы просто валялись, я на животе, она на спине, и разговаривали. Дима утром уехал в Севастополь, и мне не хотелось идти на пляж одной, а у Вики закончился учебный год и дел никаких не было. Она – наша квартирная хозяйка (а так вообще учительница младших классов).
Вика подобрала нас в кафе: мы только приехали в Балаклаву и решили пообедать, прежде чем искать жилье, и торговка с рынка, который прям рядом там, сказала, что есть одна женщина, она квартирантов берет. В середине мая город был полупустым, но нам не хотелось шевелиться, мы решили взять первое, что предложат, и сказали «ну, давайте вашу женщину». Думали, придет тетка средних лет, а тут смотрим – девушка. Маленькая, подвижная и веселая, как белка. Если бы я сомневалась в своем муже, ни за что не пошла бы к ней, но я не сомневалась. А в остальном, я подумала, что у нее должен быть ухоженный пряничный домик, чистенькие комнаты с белыми занавесками и легкий нрав. Ну что еще надо от квартирной хозяйки?
Дом и правда оказался хорошеньким, но только снаружи, а внутри было грязно, ни одна дверь не запиралась, сантехника не работала, а окна как будто пару лет не мыты. Но мы уже влезли на горку со всеми вещами, спускаться и снова искать сил не осталось. И мы поселились у Вики.
Она оказалась девочкой за тридцать, с двумя детьми, разведенная. Мгновенно рассказала нам «всю свою жизнь», не требуя никакой информации взамен.
Мгновенно рассказала нам «всю свою жизнь», не требуя никакой информации взамен. Ничего в ней особенного не было, кроме одного – кажется, она боялась темноты, потому что спала при включенном ночнике и никогда не гасила свет в ванной. Никогда, круглые сутки. А так вполне нормальная, именно поэтому я сейчас лежала с ней на одной кровати и лениво рассказывала:
– А вчера мы гуляли по набережной, музыкантов видели. Один мальчик такой рыжий-рыжий… Вообще лучшим в них оказалось именно то, что он такой рыжий – пели паршиво, но за показ мальчика денег заслужили.
– Ой, у меня был один рыжий, тоже музыкант – на гитаре играл и пел…
И вот она, Вика, переворачивается на бок, ко мне лицом, укладывает голову на сгиб руки и начинает рассказывать. Я не буду воспроизводить ее быструю речь, южнорусские словечки, описывать вздрагивающие каштановые волосы, мелкие жесты свободной правой рукой. Просто своими словами.
– А что потом… А потом зарезали его. Не за песни, а за пять гривен и часы. Ночью, когда на пляже спали, подрезали веревки, палатка завалилась, нас ногами замесили, а когда он вылез, ножом ударили. Это на Форосе было, там рядом народ стоял, услышали, прибежали, да поздно. «Скорую» вызвали, пока приехала, уже все.
– А тебе, тебе ничего не сделали?
– Меня тоже пырнули, – она задирает майку и показывает маленький аккуратный шрам внизу живота, справа, – но не сильно. Да мне и больно не было, страшно только очень. И сначала, когда в темноте на нас палатка обрушилась. И потом. Когда его голова у меня на коленях лежала и рыжие его патлы в моей крови купались.
Пока после операции валялась, его родители приехали, тело забрали. А я, ты знаешь, даже имени его не знаю – вот веришь, Рыжий и Рыжий.
– Верю.
– У меня от него только запись осталась, щас найду тебе.
Она нашарила в тумбочке кассету, но ей пришлось-таки встать, потому что допотопная магнитола стояла в другом конце комнаты.
– Ну а ты потом че?
– А ниче, через год замуж вышла за своего мудака, еще через год Толика родила, через пять Машку, а в позапрошлом он, сука, с приезжей связался и уехал с ней в Донецк. Забыл, как я его тянула, пока работать не начал. Теперь вот квартиру продавать будем. Придушила бы гада. Тебе там никому не надо, кстати, квартиру в Балаклаве? Сто тридцать тысяч ее оценили, баксами.
– Я спрошу.
– Ну спроси. Ладно, слушай. Вот он какой был, Рыжий.
Низкий невозможный голос запел. Take me home уou silly boy рut your arms around me…
Входная дверь хлопнула.
– Маам, че поесть есть? – Толик заглянул, повертел рыжей головой и убежал на кухню.
– Весь в отца, паразит. Печенку я там сделала, щас разогрею!
Я слушала, как Том Вейтс хрипит с осыпающейся кассеты, вспоминала аккуратный шрам от аппендицита и улыбалась. Вот зараза же, разве можно так врать про живого человека? Злая ты, Оска, и ни хрена не боишься.
Кроме темноты.
А в главном она, Катя, неплохая – хороший редактор, честная жена любимого мужа и нежная мать для капризной белой кошечки. К тридцати шести годам выглядела так, что тетки на работе завидовали, – на нежном круглом лице почти не было морщинок, и тело легкое, девичье. «Добрый нрав и высокий образ мыслей», – слегка перевирала она Цицерона, но мало кто мог узнать цитату.
И сегодня она шла и радовалась теплой ранней осени, низкому золотому солнцу, своему новому стильному пальто и общей благодати, разлитой в воздухе.
А навстречу ей брел мужик, совершеннейший архетипический пьяница, каких двадцать лет назад рисовали в «Крокодиле», – расхристанный, краснорожий и с бутылкой пива в кулаке.