Прозрачные вещи - Nabokov Vladimir 6 стр.


Я

полагаю даже, что по смутному наитию мы заранее

кое к чему готовились, учась вспоминать и упражняясь в тоске по прошлому,

дабы впоследствии, когда это прошлое действительно у нас будет, знать,

как обращаться с ним и не погибнуть под его бременем.

Но какое Вам дело до всего этого! Описывая,

как я летом гостил в Глинском, Вы загоняете меня в лес и там меня принуждаете

писать стихи, дышащие молодостью и верой в жизнь. Все это происходило не

совсем так. Пока остальные играли в теннис -- одним красным мячом и какими-то

пудовыми расхлябанными ракетками, найденными на чердаке, или в крокет,

на круглой площадке, до смешного плевелистой, с одуванчиком перед каждой

дужкой, -- мы с Катей иной раз удирали на огород и, присев на корточки,

наедались до отвалу: была яркая виктория, была ананасовая -- зеленовато-белая,

чудесно-сладкая, -- была клубника, обмусоленная лягушкой; не выпрямляя

спин, мы передвигались по бороздам и кряхтели, и поджилки ныли, и темной,

алой тяжестью наполнялось нутро. Жарко наваливалось солнце, -- и это солнце,

и земляника, и катино чесучовое платье, потемневшее под мышками, и поволока

загара сзади на шее, в какое тяжелое наслаждение сливалось все это, какое

блаженство было, не поднимаясь, продолжая рвать ягоды, -- обнять Катю за

теплое плечо и слушать, как она, шаря под листьями, охает, посмеивается,

потрескивает суставами. Извините меня, если от этого огорода, плывущего

мимо, в ослепительном блеске парников и колыхании мохнатых маков, я прямо

перейду к тому закутку, где, сидя в позе роденовского мыслителя, с еще

горячей от солнца головой, сочиняю стихи. Они были во всех смыслах ужасно

печальны, эти стихи, -- в них звучали и соловьи романсов, и кое-что из

наших символистов, и беспомощные отголоски недавно прочитанного: Souvenir,

Souvenir, que me veux-tu? L automne... (Воспоминание, воспоминание, что

ты от меня хочешь? Осень...) -- хотя осень еще была далека, и счастье мое

чудным голосом орало поблизости, где-то, должно быть, у кегельбана, за

старыми кустами сирени, под которыми свален был кухонный мусор и ходили

куры. А по вечерам, на веранде, из красной, как генеральская подкладка,

пасти граммофона вырывалась с трудом сдерживаемая цыганская страсть, или

на мотив "Спрятался месяц за тучку" грозный голос изображал Вильгельма:

"Дайте перо мне и ручку, хочу ультиматум писать", а на площадке сада катин

отец, расстегнув ворот, выставив вперед ногу в мягком сапоге, целился,

как из ружья, в рюхи и бил сильно, но мимо, и заходящее солнце концом последнего

луча перебирало по частоколу сосновых стволов, оставляя на каждом огненную

полоску. И когда, наконец, наступала ночь и в доме спали, мы из аллеи смотрели

с Катей на темный дом и до ломоты засиживались на холодной, невидимой скамейке,

и все это казалось нам чем-то уже давным-давно прошедшим, н очертания дома

на зеленом небе, и сонное движение листвы, и наши длительные слепые поцелуи.

Красиво, с обилием многоточий, изображая то

лето, Вы конечно ни на минуту не забываете, как забывали мы, что с февраля

"страной правило Временное Правительство", и заставляете нас с Катей чутко

переживать смуту, то есть вести (на десятках страниц) политические и мистические

разговоры, которых -- уверяю Вас -- мы не вели никогда. Я, во-первых, постеснялся

бы с таким добродетельным пафосом говорить о судьбе России, а во-вторых,

мы с Катей были слишком поглощены друг другом, чтобы засматриваться на

революцию. Достаточно сказать, что самым ярким моим впечатлением из этой

области был совсем пустяк: как-то, на Миллионной, грузовик, набитый революционными

весельчаками, неуклюже, но все же метко вильнув в нужную сторону, нарочно

раздавил пробегавшую кошку, она осталась лежать в виде совершенно плоского,

выглаженного, черного лоскута, только хвост был еще кошачий, стоял торчком,

и кончик, кажется, двигался.

Тогда это меня поразило каким-то сокровенным

смыслом, но с тех пор мне пришлось видеть, как в мирной испанской деревне

автобус расплющил точно таким же манером точно такую же кошку, так что

в сокровенных смыслах я разуверился. Вы же не только раздули до неузнаваемости

мой поэтический дар, но еще сделали из меня пророка, ибо только пророк

мог бы осенью семнадцатого года говорить о зеленой жиже ленинских мозгов

или о внутренней эмиграции.

Нет, в ту осень, в ту зиму мы не о том говорили.

Я погибал. С любовью нашей Бог знает что творилось. Вы это объясняете просто:

"Ольга начинала понимать, что была скорей чувственная, чем страстная, а

Леонид -- наоборот. Рискованные ласки, понятно, опьяняли ее, но в глубине

оставался всегда нерастаявший кусочек", и так далее, в том же претенциозно-пошлом

духе. Что Вы поняли в нашей любви? Я сознательно избегал до сих пор прямо

говорить о ней, но теперь, кабы не боязно было заразиться Вашим слогом,

я подробнее изобразил бы и веселый ее жар, и ее основную унылость. Да,

было солнце, полный шум листвы, безумное катание на велосипедах по всем

излучистым тропинкам парка, кто скорей домчится с разных сторон до срединной

звезды, где красный песок был сплошь в клубящихся змеевидных следах от

наших до каменной твердости надутых шин, и всякая живая, дневная мелочь

этого последнего русского лета надрываясь кричала нам: вот я -- действительность,

вот я -- настоящее".И

вот я -- настоящее".И

пока все это солнечное держалось на поверхности, врожденная печаль нашейge]

любви не шла дальше той преданности не- бывшему былому, о которой я уже

упоминал. Но когда мы с Катей опять оказались в Петербурге, и уже не раз

выпадал снег, и уже торцы были покрыты той желтоватой пеленой, смесью снега

и навоза, без которой я не мыслю русского города, изъян обнаружился, и

ничего не осталось нам, кроме страдания.

Я вижу ее снова, в котиковой шубе, с большой

плоской муфтой, в серых ботиках, отороченных мехом, передвигающуюся на

тонких ногах но очень скользкой панели, как на ходулях. - или в темном,

закрытом платье, сидящую на синей кушетке, с лицом пушистым от пудры после

долгих слез. Идя к ней по вечерам и возвращаясь за полночь, я узнавал среди

каменной морозной, сизой от звезд ночи невозмутимые и неизменные вехи моего

пути, все те же огромные петербургские предметы, одинокие здания легендарных

времен, украшавшие теперь пустыню, становившиеся к путнику вполоборота,

как становится все, что прекрасно: оно не видит вас, оно задумчиво и рассеянно,

оно отсутствует. Я говорил сам с собой, увещевая судьбу, Катю, звезды,

колонны безмолвного, огромного отсутствующего собора, и когда в темноте

начиналась перестрелка, я мельком, ко не без приятности, думал о том, как

подденет меня шальная пуля, как буду умирать, туманно сидя на снегу, в

своем нарядном меховом пальто, в котелке набекрень, среди оброненных, едва

зримых на снегу, белых книжечек стихов. А не то, всхлипывая и мыча на ходу,

я старался себя убедить, что сам разлюбил Катю, припоминал, спешно собирая

все это, ее лживость, самонадеянность, пустоту, мушку, маскирующую прыщик,

и особенно картавый выговор, появлявшийся, когда она без нужды переходила

на французский, и неуязвимую слабость к титулованным стихам, и злобное,

тупое выражение ее глаз, смотревших на меня исподлобья, когда я в сотый

раз допрашивал ее, с кем она провела вчерашний вечер... И как только все

это было собрано и взвешено, я с тоской замечал, что моя любовь, нагруженная

этим хламом, еще глубже осела и завязла, и что никаким битюгам с железными

жилами ее из трясины не вытянуть.

Назад Дальше