.. И как только все
это было собрано и взвешено, я с тоской замечал, что моя любовь, нагруженная
этим хламом, еще глубже осела и завязла, и что никаким битюгам с железными
жилами ее из трясины не вытянуть. И на другой вечер -- пробиваясь сквозь
матросский контроль на углах, требовавший документов, которые все равно
давали мне пропуск только до порога Катиной души, а дальше были бессильны,
я снова приходил глядеть на Катю, которая при первом же моем жалком слове
превращалась в большую, твердую куклу, опускавшую выпуклые веки и отвечавшую
на фарфоровом языке. И когда, наконец, в памятную ночь я потребовал от
нее последнего, сверхправдивого ответа, Катя просто ничего не сказала,
осталась неподвижно лежать на кушетке, зеркальными глазами отражая огонь
свечи, заменявшей в ту ночь электричество, и я, дослушав тишину до конца,
встал и вышел. Спустя три дня я послал ей со слугой записку, писал, что
покончу с собой, если хоть еще один раз ее не увижу, и вот, помню, как
восхитительным утром с розовым солнцем и скрипучим снегом, мы встретились
на Почтамтской, я молча поцеловал ей руку, н с четверть часа, не прерывая
ни единым словом молчание, мы гуляли взад и вперед, а на углу бульвара
стоял и курил, с притворной непринужденностью, весьма корректный на вид
господин в каракулевой шапке. Мы с ней молча ходили взад и вперед, и прошел
мальчик, таща санки с рваной бахромкой, и загремевшая вдруг водосточная
труба извергла осколок льдины, и господин на углу курил, и затем, на той
же как раз точке, где мы встретились, я так же молча поцеловал ей руку,
навсегда скользнувшую обратно в муфту, и ушел -- уже по-настоящему. Когда,
слезами обливаясь, ее лобзая вновь и вновь, шептал я, с милой расставаясь,
прощай, прощай, моя любовь. Прощай, прощай, моя отрада, моя тоска, моя
мечта, мы по тропам заглохшим сада уж не пройдемся никогда... Да-да, прощай...
Ты все-таки была прекрасна, непроницаемо прекрасна и до слез обаятельна,
несмотря на близорукость души и праздность готовых суждений, и тысячу мелких
предательств, а я, должно быть, со своей заносчивой поэзией, тяжелым и
туманным строем чувств и задыхающейся, гугнивой речью, был, несмотря на
всю мою любовь к тебе, жалок и противен. И нет нужды мне рассказывать тебе,
как я потом терзался, как вглядывался в фотографию, где ты, с бликом на
губе и светом в волосах, смотришь мимо меня. Катя, отчего ты теперь так
напакостила?
Давай поговорим спокойно и откровенно. С печальным
писком выпушен воздух из резинового толстяка и грубияна, который, туго
надутый, паясничал в начале этого письма, да и ты вовсе не дородная романистка
в гамаке, а все та же Катя -- с рассчитанной порывистостью движений и узкими
плечами, -- миловидная, скромно подкрашенная дама, написавшая из глупого
кокетства совершенно бездарный роман. Смотри -- ты даже прощания нашего
не пощадила! Письмо Леонида, в котором он грозит Ольгу застрелить и которое
она обсуждает со своим будущим мужем; этот будущий муж в роли соглядатая,
стоящий на углу, готовый ринуться на помощь, если Леонид выхватит револьвер,
который он сжимает в кармане пальто, горячо убеждая Ольгу не уходить и
прерывая рыданиями ее разумные речи, -- какое это все отвратительное, бессмысленное
вранье! А в конце книги ты заставляешь меня попасться красным во время
разведки и с именами двух изменниц на устах -- Россия, Ольга, -- доблестно
погибнуть от пули чернокудрого комиссара. Крепко же я любил тебя, если
я все еще вижу тебя такой, какой ты была шестнадцать лет тому назад, и
с мучительными усилиями стараюсь вызволить наше прошлое из унизительного
плена, спасти твой образ от пытки и позора твоего же пера! Но не знаю,
право, удается ли мне это.
Мое письмо странно смахивает на те послания
в стихах, которые ты так и жарила наизусть, помнишь? "Увидев почерк мой.
Вы верно удивитесь..." Однако я удержусь, не кончу призывом "здесь море
ждет тебя, широкое, как страсть, и страсть, широкая, как море..." -- потому
что, во-первых, здесь никакого моря нет, а во-вторых, я вовсе не стремлюсь
тебя видеть. Ибо после твоей книги я, Катя, тебя боюсь. Ей-Богу, не стоило
так радоваться и мучиться, как мы с тобой радовались и мучились, чтобы
свое оплеванное прошлое найти в дамском романе. Послушай меня, не пиши
ты больше! Пускай это будет хотя бы уроком. "Хотя бы" -- ибо я имею право
желать, чтобы ты замерла от ужаса, поняв содеянное. И еще, знаешь, что
мечтается мне? Может быть, может быть (это очень маленькое и хилое "может
быть", но, цепляясь за него, не подписываю письма), может быть, Катя, все-таки,
несмотря ни на что, произошло редкое совпадение, и не ты писала эту гниль,
и сомнительный, но прелестный образ твой не изуродован. Если так, то прошу
Вас извинить меня, коллега Солнцев.
Берлин, 1933 г.
Круг
Во-вторых, потому что в нем разыгралась
бешенаятоскапоРоссии.В-третьих, наконец, потому что ему
было жаль своей тогдашней молодости - и всего связанного снею
-злости,неуклюжести,жара,-и ослепительно-зеленых утр,
когда в роще можно было оглохнуть от иволог.Сидя в кафе и все
разбавляябледнеющуюсладостьструейиз сифона, он вспомнил
прошлое со стеснением сердца, с грустью - с какой грустью? - да
с грустью, еще недостаточно исследованной нами. Все это прошлое
поднялось вместе с поднимающейся от вздоха грудью - имедленно
восстал, расправил плечи покойный его отец,.
Илья Ильич Бычков, le maitre d.ecole chez
nousau village, в пышном черном галстуке бантом, в чесучовом,
пиджаке,по-старинномувысокозастегивающемся,затои
расходящемсявысоко,-цепочкапоперекжилета,лицо
красноватое,головалысая,однакоподернутаячем-товроде
нежнойшерсти,какаябываетнавешнихрогах,уоленя, -
множествоскладочекнащеках,имягкиеусы,имясистая
бородавка у носа, словно лишний раз завернулась толстая ноздря.
Гимназистом, студентом, Иннокентий приезжал к отцу в Лешинона
каникулы- а если еще, углубиться, можно вспомнить, как снесли
старую школу в конце села и построили новую. Закладка,молебен
наветру,К.Н. Годунов-Чердынцев, бросающий золотой, монета
влипает ребромвглину...Вэтомновом,зернисто-каменном
зданиинескольколетподряд-идосихпор,то есть по
зачислении в штат воспоминаний - светло пахло клеем; вклассах
лоснилисьразличныепособия-например,портреты луговых и
лесныхвредителей...ноособеннораздражалиИннокентия
подаренныеГодуновым-Чердынцевымчучелаптиц.Изволите
заигрывать с народом. Да, он чувствовал себясуровымплебеем,
его душила ненависть (или казалось так), когда, бывало, смотрел
черезрекуназаповедное,барское,кондовое,отражающееся
чернымигромадамивводе (и вдруг - молочное облако черемухи
среди хвой).