Втроем мы опустились на скамью в прохладе сквера, поодаль от любителей голубей, сыплющих им корм, и посетителей кафе, развалившихся в пластиковых креслах.
– Вас может это удивить, но я рад, что вы расследуете убийство моей дочери, – сказал адвокат. – Я в курсе трудностей вашей работы, как в курсе и того, что являюсь подозреваемым.
– Я всегда начинаю с близких жертвы… как это ни печально.
– Задавайте ваши вопросы. Потом мне следует вернуться к жене.
– Разумеется, – сказал я. – Так в котором часу вы вчера освободились в суде?
– В половине пятого.
– И куда направились?
– В мою контору. У меня небольшая контора в Шиаду на Калсада‑Нова‑де‑Сан‑Франсишку. Я поехал на метро, вышел на «Рештаурадореш», прошел к подъемнику, поднялся в Шиаду и оттуда дошел пешком. Все это заняло у меня примерно полчаса, а в конторе я провел еще полчаса.
– Вы беседовали там с кем‑нибудь?
– Ответил на телефонный звонок.
– Чей?
– Министра внутренних дел. Он пригласил меня выпить в Жокейском клубе. Контору я покинул ровно в половине шестого, а оттуда до Руа‑Гаррет, как вы знаете, всего минуты две ходу.
Я кивнул. Железное алиби. Не подкопаешься. Я попросил его записать имена тех, кто находился одновременно с ним в Жокейском клубе. Карлуш дал ему для этой цели свой блокнот.
– Могу я переговорить с вашей супругой, прежде чем вы ей сообщите?
– При условии, что вы поедете со мной прямо сейчас. Если нет, ждать я не могу.
– Будем следовать за вами.
Он протянул мне листок, и мы направились к машинам.
– Как вы догадались, сеньор доктор? – спросил я, когда он пробирался к своему «моргану».
– Я поговорил с приятелем‑криминалистом, и тот сказал мне, что трупы погибших при подозрительных обстоятельствах свозят сюда.
– Почему вы решили, что обстоятельства ее смерти были именно такими?
– Потому что успел расспросить его о вас, и он сообщил мне, что вы занимаетесь расследованием убийств.
И, повернувшись ко мне спиной, он зашагал по булыжникам к машине. Я закурил, влез в свою «альфу», подождал, когда «морган» тронется, и поехал следом.
– Как вы все это расцениваете? – спросил я Карлуша.
– Если б это была моя дочь…
– Вы ожидали, что переживать он будет сильнее?
– А вы разве этого не ожидали?
– Может, это шок. От подобных травм это случается.
– Шока я не заметил. Когда он вышел, он казался просто взволнованным.
– Волновался за себя?
– Трудно сказать. Ведь я, знаете ли, наблюдал его только в профиль.
– Значит, мои мысли вы можете читать, глядя на меня только анфас?
– Это было всего лишь случайное везение, сеньор инспектор.
– Серьезно? – сказал я, и парень улыбнулся. – А каково сальдо в отношениях бывшего бухгалтера доктора Оливейры с женой?
– Думаю, что он порядочный сухарь, этот сукин сын.
– Откуда такая запальчивость, аженте Пинту? – сказал я. – Кто ваш отец?
– Служил механиком в пароходстве. Устанавливал помпы на кораблях.
– Служил?
– Часть контрактов была передана корейцам.
– Похоже, в политических вопросах вы левый центрист, не так ли?
Карлуш пожал плечами.
– Доктор Акилину Оливейра – человек серьезный, так сказать, орудие большого калибра.
– А что, ваш отец служил раньше в артиллерии?
– Нет, в кавалерии.
– Доктор Акилину Оливейра – человек серьезный, так сказать, орудие большого калибра.
– А что, ваш отец служил раньше в артиллерии?
– Нет, в кавалерии. Послушайте, у нашего адвоката тренированный ум. Ведь вся его работа состоит в том, чтобы напрягать мозги.
– Верно. Пока что он опережает нас.
– Вы видели его. Все его эмоции контролируются разумом, пока он не вспоминает, что должен проявлять чувства.
– И тогда он поспешил уйти, чтобы привести их в порядок.
– Интересное соображение, аженте Пинту. Я начинаю понимать, почему Нарсизу навязал вас на мою голову. Вы занятный тип.
– В самом деле? Люди вообще‑то считают меня весьма заурядным. А значит, скучным.
– Ну да, если учесть, что за все это время вы ни словом не обмолвились ни о футболе, ни о машинах, ни о девицах.
– Мне нравится ход ваших мыслей, сеньор инспектор.
– Возможно, вы идеалист. Идеалистов я не встречал со времени…
– С тысяча девятьсот семьдесят четвертого года?
– Не совсем. В хаосе, последовавшем за нашей славной революцией, каких только идей не высказывалось, какие только идеалы не превозносились. Потом все это сошло на нет.
– А через десять лет мы влились в европейскую семью, и с тех пор нам нет необходимости бороться в одиночку. Не надо корпеть по ночам и ломать голову над тем, где достать очередной эскудо. Брюссель указывает нам, что делать. Мы на жалованье.
– Разве это плохо?
– А что изменилось? Богатые богатеют, образованные еще выше поднимаются по социальной лестнице. Конечно, крохи перепадают и другим, но в том‑то и дело, что это только крохи. Мы считаем себя состоятельными, потому что можем разъезжать на «опель‑корса», стоящем месячную заработную плату, а кормят нас, одевают и оплачивают нам жилье наши родители. И это, по‑вашему, прогресс? Нет. Это называется «кредит». А кому выгоден этот кредит?
– Я не был свидетелем подобного возмущения с тех пор, как… с тех пор, как наша «Бенфика» продула ноль‑три команде «Порту».
– Я вовсе не возмущаюсь, – отвечал он, высовывая руку за окно, чтобы охладить ее. – А если и возмущаюсь, то меньше вашего.
– Потому вы думаете, что я возмущаюсь?
– Вы злитесь на него. Думаете, что он убил свою дочь, но к алиби его не подкопаешься, и ситуация вызывает у вас негодование.
– Теперь вы читаете мои мысли, глядя на меня в профиль. Скоро вы станете считывать их с затылка.
– Знаете, что меня бесит? – сказал Карлуш. – Он строит из себя либерала. Но подумайте сами: ему почти семьдесят, лучшие его годы прошли при Салазаре, а вы не хуже меня знаете, что работу тогда могли иметь только идейно чистые.
– Что происходит, аженте Пинту? Последние двадцать лет я и думать не думал о революции, разве что помнил только о том, что двадцать пятое апреля – это праздник. А за те полдня, или даже меньше, что я провел с вами, мы уже три или четыре раза затрагивали тему революции. Не думаю, что обращение к событиям двадцатилетней давности продуктивно для нашего расследования.
– Все это был только треп. Он пытался выставить себя либералом. А я не верю ему. И это – одна из причин.
– Такие люди, как он, слишком умны, чтобы иметь твердые убеждения. Они переменчивы.
– Не думаю. По крайней мере, в таком возрасте меняться поздно. Моему отцу сорок восемь лет. Он не меняется. Потому и остался у разбитого корыта со своими помпами.
– Не относитесь к людям с предубеждением, аженте Пинту. Предубежденность будет застилать вам зрение. Вы же не считаете, что надо расстреливать всякого, чьи политические взгляды не соответствуют вашим, правда?
– Нет, – невинным тоном ответил Карлуш.