Жить, чтобы рассказывать о жизни - Габриэль Гарсиа Маркес 28 стр.


Однажды в субботу в том году мы были на вечернем киносеансе, и в середине встревоженный голос объявил по громкоговорителю, что в лицее умер один из учащихся. Это произвело на меня настолько сильное впечатление, что я не смог даже вспомнить, какой фильм мы смотрели, но никогда не забуду того приступа ажитации, в котором Клодетт Кольберт бросилась с ограждения моста в бурный поток реки. Умерший студент учился на втором курсе, ему было семнадцать лет, и он недавно приехал из далекого города Пасто, что на границе с Эквадором. У него произошла остановка дыхания во время бега трусцой, который учитель физкультуры в конце недели устраивал в наказание для своих нерадивых учеников. Это был единственный случай смерти студента по какой-либо причине в течение моего пребывания в лицее, который так сильно потряс не только интернат, но и весь город. Мои приятели выбрали меня для произнесения прощального слова во время похорон. Тем же вечером я попросил нового ректора принять меня, чтобы показать ему мою траурную речь. При входе в его кабинет я дрожал, словно это было сверхъестественным повторением того единственного случая, который когда-то произошел с покойным ректором. Учитель Эспития с трагическим выражением лица прочитал написанный мной текст, одобрил его без замечаний, но когда я поднялся и собрался уходить, он велел мне снова сесть. Он прочитал мои статьи и стихи, из тех многих, что тайком распространялись на переменах. Некоторые показались ему достойными публикации в литературном приложении. И пока я пытался преодолеть свою нещадную застенчивость, он уже заявил, что, несомненно, его намерения именно таковы. Он посоветовал мне подстричь мои поэтические локоны, несвойственные серьезному человеку, щеткой придать форму усам и перестать носить рубашки с птицами и в цветочек, которые слишком похожи на карнавальные. Я не ожидал ничего подобного и, к счастью, проявил сдержанность и не допустил никакой бестактности. Он сдержанность мою заметил и стал сакраментальным тоном высказывать мне свои опасения в связи с тем, что мой стиль пользуется популярностью среди младших учеников благодаря моему поэтическому авторитету. Немало взволнованный тем, что на мою наружность и поэтический талант обратили внимание на таком высоком уровне, я вышел из кабинета с намерением приятно порадовать ректора и изменить свою внешность ради такого торжественного мероприятия. Но намерение мое длилось до того момента, который я воспринял как личную трагедию, когда по просьбе семьи погибшего были отменены все посмертные мероприятия. Финал был мрачен. Кто-то обнаружил, что стекло гроба, который поставили в библиотеке лицея, запотело. Альваро Руис Торрес открыл его по просьбе семьи и убедился, что действительно — оно влажное изнутри. Когда он на ощупь искал причину испарения в герметичном гробу, он слегка нажал кончиками пальцев на грудную клетку покойного, и труп издал душераздирающий стон. Семья просто помешалась на идее, что он еще жив, пока врач не объяснил, что в результате легочной недостаточности произошла задержка воздуха, который и вышел при нажатии на грудную клетку. Несмотря на простоту поставленного диагноза, а может быть, и благодаря ему у многих осталось жуткое ощущение, что он был похоронен заживо. В таком расположении духа я отправился на каникулы на четвертом курсе лицея с твердым намерением разжалобить родителей и бросить учебу.

Я высадился в Сукре под почти невидимым моросящим дождем. Ограда моста мне показалась непохожей на то, что сохранилось в моих воспоминаниях. Площадь казалась меньше и пустыннее, нежели запомнилась мне, свет, падающий сквозь стриженые миндальные деревья на церковь и дорогу, казался беспомощным и каким-то никчемным. Цветные уличные гирлянды напоминали о наступлении Рождества, но это не пробудило во мне прежних эмоций, и я не узнал ни одного из тех нескольких мужчин, что ждали под зонтами на пристани, пока один из них на ходу не произнес своим особым голосом и тоном:

— Вот это да!

Это был мой отец, похудевший и сильно осунувшийся. На нем уже не было того белого полотняного костюма, в котором я его, еще молодого, узнавал издали, он был одет в домашние штаны, тропическую рубашку с коротким рукавом и простое кепи. С ним был мой брат Густаво, которого я тоже не узнал, так сильно он вырос за девять лет.

К счастью, семья сохранила арестантски-бедняцкий уклад жизни, и ранний ужин, казалось, был приготовлен специально, чтобы напомнить мне, что это и есть мой дом, а другого у меня нет. За столом мы узнали хорошую новость — моя сестра Лихия выиграла в лотерею. История, рассказанная ею, началась, когда нашей матери приснилось, что ее отец выстрелил в воздух, чтобы напугать вора, неожиданно пойманного с поличным в старом доме в Аракатаке. Мать рассказала о своем сне во время завтрака, как это принято у нас в семье, и предложила купить лотерейный билет, заканчивающийся на цифру семь, потому что револьвер дедушки имел форму этого числа. Удача их обманула, и билет, который мать купила взаймы, чтобы оплатить его с призовых денег, не выиграл. Но Лихия, которой тогда было всего восемь лет, попросила у отца тридцать сентаво и купила невыигрышный билет, и еще тридцать, чтобы на следующей неделе снова попытать счастья с тем же редким номером 0207.

Брат Луис Энрике спрятал билет, чтобы напугать Лихию, но в следующий понедельник испугался намного сильнее, услышав, как Лихия, словно сумасшедшая, кричала, что выиграла в лотерею. В угаре шалости брат забыл, где лежит билет, и в поисках мы были вынуждены разбирать шкафы с одеждой и сундуки, перевернуть дом вверх дном от зала до уборных. Нашли. Тем не менее большие опасения вызывал и тот факт, что денежная сумма выигрыша составляла таинственные 770 песо.

Плохой новостью оказалось то, что мои родители наконец отправили Луиса Энрике в исправительное заведение «Фонтидуэньо» в Медельине, убежденные, что это школа для непослушных детей, хотя в действительности это была настоящая тюрьма для исправления несовершеннолетних преступников, представляющих собой большую опасность для общества.

Окончательное решение отец принял, когда отправил непослушного сына получить задолженность в аптеку, а тот, вместо того чтобы передать восемь песо, которые ему заплатили, купил высококлассную типле, кубинский струнный музыкальный инструмент, и обучился играть на ней, как маэстро. Отец не сделал ни единого замечания, обнаружив дома инструмент, и продолжал требовать от сына полученную задолженность, но тот твердил, что у хозяина не было денег, чтобы заплатить. Прошло около двух месяцев, когда Луис Энрике увидел отца, аккомпанирующего себе на типле и поющего импровизированную песенку: «Посмотри на меня, я играю на этой типле, которая стоила мне восемь песо».

Осталось неизвестно, ни как он узнал о ее происхождении, ни причины, по которой сделал вид, что не догадывается о мошенничестве сына, но тот не появлялся в доме до тех пор, пока мать не успокоила супруга. Тогда мы и услышали от отца первые угрозы отправить Луиса Энрике в исправительный дом в Медельин, но никто не обратил на это особого внимания, поскольку также он объявил о намерении отправить меня в духовную семинарию в Окану не в наказание за что-то, а из желания потешить свое самолюбие домашним сыном-священником, но сразу и забыл об этом. Кубинская типле тем не менее была каплей, которая переполнила чашу его терпения.

Отправка в исправительный дом была возможна только по решению судей по делам несовершеннолетних, но отец обошел формальности при помощи общих друзей и рекомендательного письма архиепископа Медельина монсеньора Гарсиа Бенитеса. Луис Энрике, в свою очередь, казался образцом послушания, с которым он как бы выходил в отставку, куда-то отправляясь, точно на праздник.

Каникулы без него были уже не те. Он умел, точно профессиональный дипломат, найти подход к Филадельфо Велилье, чудесному мужскому портному и искусному гитаристу, и, возможно, даже к мастеру Вальдесу. Он был легок в общении. На выходе с каких-нибудь танцев, игнорировавшихся богачами, на нас набрасывалась в темноте парка стая дебютанток, сулящих все виды ублажений. Одной из них, которая проходила рядом, но которая была ни при чем, как выяснилось, я по ошибке предложил пойти со мной, и она мне ответила с простой, но не терпевшей возражений логикой, что не может, потому что дома спит муж. Впрочем, спустя две ночи меня известили, что дверь будет не заперта три раза в неделю, чтобы я мог входить без стука, когда мужа нет дома.

Я помню ее имя и фамилию, но предпочитаю звать ее как тогда — Чернокнижница или Колдунья. Ей исполнилось на Рождество двадцать лет, у нее был профиль абиссинки и кожа цвета какао. В постели она была распутна, с ненасытным диким вожделением, которое, казалось, более свойственно не человеку, а бурной горной реке, и шквалом оргазмов. С первой схватки мы стали безумствовать в постели. Ее муж — как Хуан Брева — имел тело гиганта и голос ребенка. Он был офицером полиции на юге страны, и о нем шла дурная слава, будто он убивал либералов лишь затем, чтобы не утратить меткость при стрельбе. Они жили в квартире, разделенной картонной перегородкой, одна дверь из которой выходила на улицу, а другая на кладбище. Соседи жаловались, что она нарушала покой мертвецов своими постельными воплями и завываниями счастливой собаки, но я полагал, что чем громче она выла, тем счастливее должны были быть мертвецы, потревоженные ею.

В первую неделю я ускользнул из квартиры на рассвете, в четыре часа, потому что мы утратили счет времени и офицер мог прийти в любой момент. Я вышел из ворот кладбища через блуждающие огни и лай псов-некрофилов. На арочном мосту я увидел громадный силуэт, который не мог узнать до тех пор, пока мы не сблизились. Это был сержант собственной персоной, который застал бы меня у себя дома, если бы я задержался еще на пять минут.

— Добрый день, белый человек, — сказал он мне сердечным тоном.

Я ответил не слишком уверенно:

— Храни вас Бог, сержант.

Тогда он приостановился, чтобы попросить у меня огонька. Я дал прикурить, нагнувшись очень близко к нему, чтобы защитить спичку от ветра, который норовил ее задуть. Отдалившись от меня с зажженной сигаретой, он мне сказал с благодушной интонацией:

— От тебя пахнет шлюхой, тебе этого не скрыть. Испуг прошел быстрее, чем я ожидал, и в следующую среду я остался спать с Колдуньей, а когда открыл глаза, то встретился взглядом со своим оскорбленным соперником, который в молчании созерцал всю картину, начиная с ножек кровати. Мой ужас был настолько велик, что лишь неимоверным усилием воли я смог заставить себя продолжить дышать. Она, тоже полностью обнаженная, попыталась загородить меня, но муж отодвинул ее дулом револьвера.

— Ты не вмешивайся, — сказал ей он. — Постельные неурядицы решаются с помощью свинца.

Он положил револьвер на стол, откупорил бутылку тростникового рома, поставил ее рядом с револьвером, и мы молча сели напротив друг друга. Я не мог себе представить, что он собирается делать, но понимал, что если бы он хотел меня убить, то мог сделать это без стольких манипуляций, похожих на те, которыми ковбои загоняют скот. Чуть позже появилась Колдунья, завернутая в простыню, как в мантию, и в праздничной митре, но он в нее прицелился из револьвера.

— Это мужское дело, — сказал он ей.

Она повернулась и скрылась за перегородкой.

Мы прикончили первую бутылку, когда брань хлынула из него, словно лавина. Он откупорил вторую бутылку, приставил револьвер к виску и посмотрел на меня очень пристальным застывшим взглядом. Затем он нажал на курок, но оружие дало осечку. Он едва мог сдержать дрожание рук, когда протянул мне револьвер.

— Теперь твоя очередь, — сказал мне он.

В первый раз в жизни я держал револьвер в руке и удивился, что он такой тяжелый и горячий. Я не знал, что делать. Я весь покрылся ледяным потом, а живот наполнился жгучей пеной. Хотел сказать что-то, но голос не слушался. Выстрелить я не смог и вернул ему револьвер, не отдавая себе отчета, что произойдет в следующий момент.

— Что, обосрался? — спросил он со счастливым презрением. — Тебе нужно было подумать об этом, прежде чем приходить.

Я мог сказать ему, что мачо тоже делают в штаны, но я отдавал себе отчет, что мне не хватит яиц для брутально-фатальных шуток. Тем временем он открыл барабан револьвера, вытащил единственный патрон и поставил его на стол, он был пуст. Вместо чувства облегчения я испытал ужасное унижение.

Мелкий дождик стал стихать в начале четвертого. Мы оба были настолько изнурены напряжением, что я не помню момента, когда он дал мне знак одеться, и я подчинился со скорбной торжественностью. Только когда я опять сел, то заметил, что он плачет. Навзрыд и без всякого стеснения, выставляя напоказ свои слезы. В конце концов он вытер их тыльной стороной руки, высморкался с помощью пальцев и поднялся.

— Знаешь, почему я оставил тебя в живых? — спросил он меня. И ответил сам себе: — Потому что твой папа был единственным, кто смог вылечить мой застарелый триппер, с которым никто ничего не мог поделать целых десять лет.

Отвесив мне увесистый тумак в спину, он вытолкал меня на улицу. Дождик не прекращался, и все было пропитано влагой настолько, что я стоял по колено в воде в полном ступоре от того, что остался в живых.

Не знаю, как моя мать проведала о стычке, но в последующие дни она приложила все усилия к тому, чтобы я ни в коем случае не выходил из дома по ночам. Но использовала она, как и с отцом, нехитрые, совсем неэффективные и ни к чему не приводящие методы. Искала признаки того, что я раздевался где-то вне дома, обнаруживала следы помады и запахи духов там, где их не было, готовила мне тяжелую пищу перед выходом на улицу из распространенного предрассудка, что мужчины — ни ее супруг, ни ее сыновья — не осмелятся заниматься любовью под угрозой пищеварительного обморока. Наконец, когда у нее не осталось больше предлогов, чтобы меня удержать, она села напротив и сказала:

— Говорят, что ты спутался с женой полицейского и тот поклялся, что застрелит тебя из ружья.

Мне удалось убедить ее, что это не так, но слухи продолжали распространяться. Колдунья подавала мне знаки, что она одна, что муж отправился на задание, что его уже и след простыл. Я всегда делал все возможное, чтобы не встречаться с ним, но он торопился поздороваться со мной издали взмахом руки, который можно было расценить и как знак примирения, и как угрозу. Во время каникул на следующий год я видел его в последний раз на танцевальном вечере фанданго, где он предложил мне глоток крепчайшего рома, от которого я не осмелился отказаться.

Не знаю уж, благодаря какому искусному фокусу учителя и одноклассники, которые всегда видели во мне замкнутого и невеселого ученика, узрели рискового поэта, унаследовавшего дух вольнодумства, царивший в эпоху Карлоса Мартина. И не для того ли, чтобы больше соответствовать этому образу, я начал курить в лицее в возрасте пятнадцати лет? Первая затяжка была ужасной. Я провел полночи, агонизируя в собственной блевотине на полу в ванной. Я встретил рассвет изнуренным, но табачное похмелье, вместо того чтобы оттолкнуть меня, вызвало во мне непреодолимое желание продолжить курить. Так началась моя жизнь заядлого курильщика, притом вплоть до того, что я не мог написать ни одной фразы без наполненного дымом рта. В лицее разрешалось курить только на переменах но я отпрашивался в туалет по два-три раза на каждом уроке только для того, чтобы утолить необузданное желание покурить. Так я пришел к трем пачкам сигарет в сутки и переходил к четырем — в зависимости от того, насколько бурными выдавались вечер и ночь. Одно время, уже после колледжа, я сходил с ума от сухости в горле и ломоты в костях. Я решил бросить, но не выдержал больше двух дней, не находя себе места.

Не знаю, действительно ли я предпринял первую пробу пера в прозе благодаря заданиям преподавателя Кальдерона, каждый раз все более сложным, и книгам по теории литературы, которые он обязывал меня прочесть. Сегодня, вновь мысленно проходя по дороге своей жизни, я вспоминаю, что мое понимание истории, рассказа было первично вопреки всему, что я прочитал, начиная с первого потрясения «Тысячью и одной ночью». До тех пор пока я не осмелился подумать, что чудеса, про которые рассказывала Шахерезада, происходили взаправду в обычной жизни того времени и перестали происходить из-за неверия и малодушия последующих поколений, мне казалось невозможным, что кто-то в наше время способен вновь поверить в то, что можно летать над городами и горами на ковре-самолете или что какой-нибудь раб из Картахены-де-Индиас прожил двести лет заключенным в бутылку.

Назад Дальше