Мне наскучили все занятия за исключением уроков по литературе — их я знал наизусть, и они имели абсолютный приоритет. Мне надоело учиться, и я оставил все на милость судьбы. У меня был особый инстинкт чувствовать кульминационные точки предметов, благодаря которому я интуитивно предугадывал, что именно могут спросить учителя, и не учил остальное. Я и в самом деле не понимал, почему должен отдавать свой талант и время предметам, которые меня нисколько не волнуют и поэтому никогда не пригодятся именно в моей, а не чьей-то жизни.
Я имел смелость полагать, что большинство учителей меня больше ценили за мой образ жизни, чем за экзамены. Меня спасали мои неожиданные ответы, мои безумные идеи, мои иррациональные выдумки. Все же, заканчивая пятый курс, увидев перед собой академические препятствия, которые не чувствовал себя способным преодолеть, я осознал свои границы. Степень бакалавра была для меня дорогой, вымощенной чудесами, но сердце предчувствовало, что в конце пятого года меня ждет непреодолимая стена. Правда без прикрас заключалась в том, что мне уже недоставало воли, призвания, упорства, последовательности, денег и знания орфографии, чтобы ввязаться в академическую карьеру. Нет, лучше сказать: годы летели, а у меня не рождалось ни одной идеи по поводу того, что делать со своей жизнью. Так я провел еще много времени, прежде чем осознал, что все эти годы шел верным курсом, потому что ничто ни в этом мире, ни в ином не может быть бесполезным для писателя.
Также не улучшалась и ситуация в стране. Преследуемый свирепой оппозицией реакционных консерваторов, 31 июля 1945 года Альфонсо Лопес Пумарехо отрекся от поста президента республики. Его сменил Альберто Льерас Камарго, выдвинутый конгрессом завершить последний год президентского правления. Начиная с его вступительной речи, с его успокаивающих интонаций и высокого стиля, Льерас приступил к иллюзорной задаче умерить пыл и волнения в стране перед избранием нового главы.
Посредством его светлости Лопеса Льераса, двоюродного брата нового президента, ректор лицея добился специальной аудиенции, чтобы выхлопотать государственную поддержку для учебной экскурсии на Атлантическое побережье.
Я не имею представления, почему ректор выбрал именно меня сопровождать его на аудиенцию — при условии, что я хоть немного приведу в порядок взлохмаченную шевелюру и безумные усы. Другими приглашенными были Гильермо Лопес Герра, знакомый президента, и Альваро Руис Торрес, племянник Лауры Виктории, известной поэтессы, пишущей на смелые темы и принадлежащей к поколению «новых», к которому относился и Льерас Камарго. У меня не было альтернативы, так что субботним вечером, пока Гильермо Гранадос читал в дормитории роман, который не интересовал меня никоим образом, третьекурсник — ученик парикмахера оболванил меня, как новобранца, и подрезал мои пышные усы. Остаток недели я выносил насмешки интернов и экстернов над моим новым стилем. Одна лишь мысль о том, чтобы войти в президентский дворец, леденила мне кровь в жилах, но это оказалось заблуждением моей души, потому что единственным знаком таинства власти, встреченным нами там, была неземная тишина. После недолгого ожидания в прихожей, до пола завешанной гобеленами и портьерами, офицер в униформе провел нас в кабинет президента.
Льерас Камарго имел мало общего со своими портретами. На меня произвели впечатление его треугольный торс в безупречном костюме из английского габардина, выступающие скулы, пергаментная бледность, зубы озорного ребенка, бывшие отрадой карикатуристов, неторопливость жестов и манера подавать руку, глядя прямо в глаза. Я не помню своих прежних мыслей насчет того, какими бывают президенты, но мне показалось, что все такие, как он. Со временем, когда узнал его лучше, я понял, что он, возможно, так и не признался себе в том, что был прежде всего заблудившимся писателем.
Выслушав слова ректора с подчеркнутым вниманием, он сделал несколько уместных замечаний, но ничего не ответил, пока не выслушал еще и трех студентов. Выслушал с таким же вниманием, и нам польстило, что с нами обращались с тем же почтением и той же симпатией, с какими он обращался к ректору. Ему хватило двух последних минут аудиенции, чтобы мы уверились, что он глубже разбирался в поэзии, чем в речной навигации, и, без сомнения, она его интересовала больше.
Он нам предоставил все, о чем мы хлопотали, и более того — обещал присутствовать на мероприятии по случаю завершения учебного года в лицее четыре месяца спустя. И он это сделал, притом как самое серьезное из правительственных дел, и громче всех смеялся над комедией в жанре «астракан», которую мы поставили в его честь. И на финальном приеме он в своей неподражаемой манере развлекался, словно студент.
Все в той же атмосфере выпускного бала я приехал в семью на каникулы после пятого курса, и первое известие, которое мне сообщили, было самым радостным — что мой брат Луис Энрике возвращается спустя год и шесть месяцев из исправительного учреждения. Меня вновь поразил его кроткий нрав. Он не испытывал за приговор ни малейшей неприязни ни к кому и рассказывал о своих злоключениях с неистребимым юмором. В своих арестантских размышлениях он пришел к выводу, что наши родители отправили его в заключение из самых добрых побуждений. Хотя епископское покровительство не спасло его от повседневных тюремных тяготи лишений, которые, вместо того чтобы окончательно испортить, обогатили его характер и чувство юмора.
Его первой работой по возвращении была работа секретарем алькальда в муниципалитете. Некоторое время спустя у шефа случилось внезапное расстройство желудка, и кто-то посоветовал ему магическое средство, которое только что вышло на рынок: алказельцер. Алькальд не растворял его в воде, а глотал, как обычную таблетку, и чудом не задохнулся от неудержимого бурления в животе. Напуганный, он прописал себе несколько дней отдыха, но у него были политические причины не заменять себя никем из официальных заместителей, и он поручил моему брату временно исполнять свои обязанности. Благодаря этому странному счастливому стечению обстоятельств Луис Энрике, не достигнув еще предусмотренного законом возраста, остался в истории муниципалитета как самый юный алькальд.
Единственное, что мне действительно мешало в эти каникулы, так это ощущение иллюзорности представлений моих близких о моем будущем в семье и в жизни. Две или три фразы отца посреди обеда указали мне, что многое нужно сказать о нашей общей судьбе, и мать поспешила подтвердить это.
— Если так продолжится и дальше, — сказала она, — рано или поздно мы должны будем вернуться в Катаку.
Но быстрый взгляд отца заставил ее поправиться:
— Или куда-нибудь еще.
Тогда стало ясно: возможность нового переезда куда-нибудь была уже обсуждаемой темой в семье как по причине смены окружения, так и для более широкого кругозора и возможностей детей. До этого момента меня успокаивала возможность приписать селению и его жителям, включая мою семью, дух бродяжничества, которому я тоже был подвержен. Но драма моего отца подтвердила еще раз, что всегда можно найти виновного, чтобы не быть таковым самому.
То, что я ощущал в воздухе, казалось плотным и таинственным. Моя мать, казалось, посвятила всю себя здоровью Хайме, младшего сына, родившегося шестимесячным и которому никак не удавалось окрепнуть. Она проводила большую часть дня, лежа с ним в своем гамаке в спальне, будто сломленная обстоятельствами и беспощадным зноем, и дом начинал чувствовать расхлябанность ее воли. Мои братья, казалось, совсем утратили контроль над собой. Распорядок приема пищи был настолько ослаблен, что мы ели без расписания, когда чувствовали голод. Мой отец, самый домашний из мужчин, проводил дни в созерцании площади из своей аптеки, а вечерами играя нескончаемые партии в бильярдном клубе. В один прекрасный день я почувствовал, что больше не смогу выдерживать напряжения. Вытянувшись рядом с мамой в гамаке, чего не делал с самого детства, я спросил ее, что это за тайна, которой пропитан воздух в доме. Она сделала полный вздох, чтобы не дрожал голос, и сообщила мне:
— У твоего отца ребенок на стороне.
По облегчению, которое прозвучало в ее голосе, я почувствовал, с каким беспокойством она ждала этого моего вопроса. Она догадалась обо всем благодаря своей проницательности, когда девушка-служащая вернулась домой в волнении из-за того, что видела папу разговаривающим по телефону на телеграфе. Ревнивой женщине и не нужно было знать ничего более. В деревне был только один телефон и только для звонков в дальние края по предварительной заявке. Притом с непредсказуемым временем ожидания и минутами разговора столь дорогими, что телефон использовали в только в случаях крайней важности. Каждый звонок, каким бы простым он ни был, возбуждал злорадную тревогу площадного сообщества. Когда отец вернулся домой, она наблюдала за ним, не говоря ни слова, до тех пор, пока он не порвал бумажку, которую принес в кошельке, с извещением о судебном иске по обвинению в профессиональном злоупотреблении. Мама ждала случая, чтобы спросить в лоб, с кем он разговаривал по телефону. Вопрос был настолько изобличителен, что отец не нашел тут же ответа более правдоподобного, чем правда:
— Я говорил с адвокатом.
— Это я знаю, — сказала мать. — Мне необходимо, чтобы ты сам мне все рассказал, надеюсь, я заслужила откровенность.
Позже мама призналась, что боялась именно той абракадабры, с которой ненароком сняла крышку, ведь если отец и решился сказать ей правду, то только потому, что был уверен, что она все знает. Конечно, он должен был все рассказать ей…
Так и произошло. Папа признался, что получил извещение с уголовным иском по поводу того, что во время приема в больнице изнасиловал свою клиентку, находившуюся под наркозом, введенным им с помощью инъекции морфина. Случай произошел в далеком районе, где он провел некоторое время, принимая больных без средств. И на следующий день убедил мать в том, что мелодрама с анестезией и изнасилованием была грязной выдумкой его врагов, но от ребенка, зачатого в обычных обстоятельствах, а ни в коем случае не насильно, он не отказывается.
Моей матери было нелегко избежать скандала, потому что некто влиятельный дергал из тени за ниточки заговора. Существовали прецеденты Абелардо и Кармен Росы, наших брата и сестры по отцу, которые порой жили с нами и были любимы всеми в семье, но оба были рождены до свадьбы. Тем не менее мама преодолела горечь и этого глотка — нового ребенка и неверности супруга — и преданно боролась плечом к плечу с ним до тех пор, пока не были опровергнуты ложные слухи об изнасиловании.
В семью вернулся мир. Однако спустя немного времени пришли тайные сведения из того же самого региона о девочке от другой матери, которую папа тоже признал как свою и которая влачила жизнь в жалких условиях. Мама не стала терять времени в ссорах, а сделала все для того, чтобы и эту девочку забрать домой.
— Так же поступила Мина со столькими детьми, оставленными папой! — сказала она. — И никогда об этом не жалела.
И она добилась того, чтобы девочку отправили к нам без публичной шумихи, чтобы она просто влилась в наше многочисленное семейство.
Но все эти события уже были в прошлом, когда мой брат Хайме встретил на празднике в другой деревне парня, как две капли воды похожего на нашего брата Густаво. Это был сын нашего отца, ставший причиной судебной тяжбы, уже хорошо воспитанный и избалованный собственной матерью. Но наша мама и в этом случае привела его жить к нам в дом, когда нас уже было одиннадцать, и помогла ему выучиться профессии и устроиться в жизни. Тогда я не мог скрыть удивления, что до галлюцинаций ревнивая женщина способна на подобные действия, но она сама мне ответила фразой, которую я храню с тех пор как бриллиант:
— Не желаю, чтобы та же кровь, что течет в моих детях, разбрызгивалась по всему свету.
Я видел своих братьевтолько во время ежегодных каникул. Каждый раз мне стоило большого труда узнавать их и восстанавливать их черты в памяти. Помимо крестильного имени, все мы имели другие, которыми семья нас наделила для простоты в повседневном общении, и это не были уменьшительные имена, а просто едва ли не случайные прозвища. Меня с самого момента рождения звали Габито — нестандартное уменьшительное от Габриэля на побережье полуострова Гуахира, — и я всегда воспринимал его как имя, данное при крещении, а Габриэль, наоборот, производное. Некто, удивленный этим, спрашивал нас, почему наши родители не предпочли в один прекрасный день окрестить'своих детей прозвищами.
Тем не менее эта свобода моей матери, казалось, шла вразрез с теми отношениями, что складывались с двумя старшими дочерьми, Марго и Аидой, с которыми она обращалась с той же строгостью, с какой в свое время ее мать обращалась с ней за предосудительные амуры с моим отцом. Мама хотела переехать из деревни, папа, которому обычно не надо было дважды повторять, чтобы собрать чемоданы и отправиться куда угодно, был с этим не согласен. Через несколько дней мне рассказали, что проблема заключалась в любви двух старших дочерей к двум мужчинам, совершенно разным, но с одним именем: Рафаэль. Услышав это, я не мог сдержать смеха, вспомнив роман ужасов, который пережили мама и папа.
— Это не одно и то же, — сказала мне мама.
— То же самое! — настаивал я.
— Хорошо, — признала она, — это то же самое, но в двойном размере в одно и то же время.
Как случалось с ней в такие моменты, не принимались ни доводы, ни предложения. Не было понятно, как о развитии романов сестер узнавали родители, потому что каждая предпринимала все предосторожности, чтобы не быть обнаруженной. Но свидетельствовали те, на кого меньше всего можно было подумать, — сопровождали их младшие братья, еще совсем невинные. Самое удивительное, что отец тоже участвовал в слежке, без непосредственных действий, но почти с той же настойчивостью, что некогда и мой дедушка Николас, следивший за дочерью.
«Мы шли на танцы, но папа появлялся на празднике и отводил нас домой, если обнаруживал, что Рафаэли были там», — рассказывала Аида Роса в одном газетном интервью. Им не давали разрешения ни на шаг в поле или в кино или отправляли с кем-нибудь, кто наверняка не упустит их из виду. Обе придумывали различные предлоги, чтобы устроить свои любовные свидания, но появлялся невидимый призрак, который их выдавал. Лихия, младшая сестра, заработала дурную славу шпионки и доносчицы, но сама приводила в свою защиту тот аргумент, что сестринское неравнодушие — это та же любовь.
В те каникулы я выступал в качестве посредника между сестрами и родителями, чтобы они не повторяли ошибку, которую родители мамы совершали по отношению к ней самой, но всегда находились веские доводы, чтобы не понимать и не принимать этого. Самым страшным были пасквили, которые выдавали ужасные секреты — реальные или вымышленные — даже в семьях менее подозрительных. Они открывали тайные отцовства, позорные адюльтеры, постельные извращения, которые каким-то образом становились публичным достоянием. Невозможно было даже предположить, что станет известно, несмотря на строжайшую конспирацию, или что должно произойти рано или поздно. «Пасквили пишет один и тот же человек», — сказала одна из жертв.
Мои родители не предусмотрели того, что дочери будут защищаться теми же средствами, что и они в свое время. Марго отправили учиться в Монтерию и Аиду в Санта-Мар-ту по собственному их желанию. Они были интернами, и в свободные дни кто-то из семьи готов был сопровождать их, но они всегда устраивали дела так, чтобы можно было пообщаться со своими удаленными Рафаэлями. И все же моя мать добилась того, чего ее родители не добились от нее. Аида половину своей жизни провела в монастыре без мирских огорчений и суеты сует, вовсе без мужчин. Марго, с которой мы часто вспоминали наше детство и юность, когда я помогал хранить ее девичьи тайны, следил за тем, чтобы взрослые не застали ее врасплох, жующую землю, в конце стала как вторая мама для всех и в особенности для Куки, который более всего в ней нуждался и оставался с ней до ее последнего вздоха.