Тот год был годом Каетано Хентиле, который отметил свои каникулы тремя великолепными вечерами танцев. Для меня это были счастливые вечера, потому что на всех трех я всегда танцевал с одной и той же девушкой. Я пригласил ее на танец в первый же вечер, не зная, кто она, кто ее родители, с кем она пришла. Она мне показалась настолько загадочной, что уже во время второго танца я совершенно серьезно предложил ей выйти за меня замуж, но ее ответ показался мне еще более загадочным:
— Мой отец говорит, что не родился тот принц, за которого я выйду замуж.
Несколько дней спустя я увидел, как она в блестящем платье из органзы пересекала площадь под палящим полуденным солнцем; она вела за руки мальчика и девочку шести или семи лет.
— Это мои, — сказала она, умирая со смеху, хотя я ничего у нее не спрашивал.
Да так ехидно, что у меня возникло подозрение, что мое предложение о замужестве уже давно как ветром сдуло.
С момента самого моего рождения в доме в Аракатаке я научился спать в гамаке, но только в Сукре я осознал это как часть моей натуры. Нет ничего лучше гамака, чтобы поспать после обеда, чтобы помечтать под звездами, поразмышлять и без предрассудков заняться любовью. В день моего возвращения после десятидневной разгульной жизни я повесил гамак между двумя деревьями, как это когда-то делал отец, и уснул со спокойной совестью. Но мать, которая всегда боялась, что ее дети умрут во сне, разбудила меня ближе к вечеру, чтобы удостовериться в том, что я жив. Затем легла рядом со мной и безо всяких предисловий приступила к теме, которая ее больше всего тревожила:
— Твой отец и я, мы бы хотели знать, что с тобой происходит.
Нельзя было выразиться точнее. Я знал, что на протяжении некоторого времени родители испытывали беспокойство по поводу моего меняющегося поведениями она придумывала этому самые обычные объяснения, чтобы вновь наставить на путь истинный. В доме не происходило ничего, о чем бы не знала моя мать, а ее приступы подозрительности были общеизвестны. Но мои возвращения домой средь бела дня в течение недели переполнили чашу терпения. Я твердо решил пытаться избегать ненужных вопросов или оставлять их без ответа до более подходящего случая, но она чувствовала, что на этот раз проблема настолько серьезна, что требует немедленного решения.
Все ее доводы были обоснованными: я исчезал в полночь, одевался как на свадьбу, не ночевал дома, а на следующий день спал в гамаке до самого вечера. Я ничего не читал и впервые с момента моего рождения позволил себе вернуться домой, не помня, где был накануне.
— Ты даже не смотришь на своих братьев, путаешь их имена и возраст, а на днях ты поцеловал внука Клеменсии Моралес, думая, что это один из них, — сказала мне мать.
Мне показалось, что она преувеличивает, и я поспешил разубедить ее, но мои слова не возымели действия.
— Словом, ты вернулся в этот дом чужим, — продолжала она.
— Все это верно, — сказал я, — но причина совсем простая: я сыт по горло всеми этими приторностями.
— Из-за нас?
Я мог бы ответить утвердительно, но это было бы не совсем справедливо.
— Из-за всего, — пробубнил я.
И рассказал ей о моем истинном положении в лицее. Обо мне ложно судили по моим оценкам, мои родители из года в год гордились моими результатами, мне доверяли не только как безупречному ученику, но и как товарищу, самому умному и проворному, самому известному благодаря своим способностям… Одним словом, как говорила моя бабушка: «Просто превосходный мальчуган».
Однако вместо того чтобы поскорее положить конец этому разговору, правда произвела противоположный эффект. Возможно, мне так показалось, потому что у меня не было отваги и независимости моего брата Луиса Энрике, который делал только то, что хотел. И который, без сомнения, пытался достичь счастья, которое состоит не в том, чего желают детям, но в том, что позволяет им пережить безграничную любовь, неоправданные страхи и беспредельные надежды родителей.
Мама была поражена картиной, нарисованной мной, но противоречащей той, что они создали в своих мечтах.
— Я не знаю, что нам делать, — сказала она, нарушив мертвую тишину, — потому что, если мы расскажем все отцу, он просто умрет из-за этого. Ты разве не понимаешь, что ты гордость нашей семьи?
Для них все было просто: поскольку уже не было никакой возможности мне стать выдающимся врачом, каким не стал мой отец ввиду отсутствия денег, они мечтали, чтобы я по крайней мере стал уважаемым профессионалом в любой области.
— Ну и не стану я абсолютно никем, — заключил я. — Я отказываюсь от того, что мне навязывают силой, когда я этого не хочу или когда хотите вы, чтобы так было, и тем более когда так хочет наше правительство.
Спор, несколько безрассудный, продолжился до конца недели. Думаю, что мать хотела потянуть время, чтобы побеседовать об этом с отцом, и эта мысль придала мне смелости. Однажды она будто ненароком высказала поразительную мысль:
— Говорят, что если бы ты захотел, то мог бы стать хорошим писателем.
Я никогда не слышал в семье ничего подобного. Мои способности, начиная с самого детства, позволяли предположить, что я мог бы стать чертежником, музыкантом, церковным певцом и даже воскресным проповедником. Я открыл в себе отличную от других людей склонность к письму — как бы точнее сказать, витиеватому и воздушному, но тогда моя реакция была скорее неожиданной.
— Если и быть писателем, то великим, а таких в наше время уже не бывает, — ответил я матери. — В конце концов, чтобы не умереть с голоду существуют и другие великолепные профессии.
В один из вечеров, вместо того чтобы говорить со мной, она плакала без слез. Сегодня бы меня это встревожило, потому что теперь я воспринимаю сдерживаемый плач как верное средство сильных духом женщин добиваться поставленных целей. Но в восемнадцать лет я не знал, что сказать матери, и мое молчание немного ее успокоило.
— Хорошо, — сказала она, — обещай мне по крайней мере, что получишь степень бакалавра — лучшее, что ты можешь сделать, а все остальное я сама улажу с твоим отцом.
Мы оба были рады, и нам сразу стало лучше. Я согласился как ради нее, так и ради отца, потому что боялся, что они умрут, если мы срочно не придем к согласию. Так мы нашли простое решение, чтобы я изучал право и политические науки, которые были не только хорошей общеобразовательной основой для любой профессии, но и курсом гуманитарных наук, притом занятия проводились по утрам, и оставалось свободное время для работы вечерами. Обеспокоенный тем эмоциональным перенапряжением, которое мать испытала в те дни, я попросил ее подготовить отца к нашему с ним мужскому разговору наедине. Она возражала, поскольку была уверена, что все закончится ссорой.
— В этом мире нет более похожих людей, чем он и ты, — сказала она. — И это худшая предпосылка для разговора.
Я никогда так не считал. И только сейчас, когда прошел все возрасты моего отца на протяжении его долгой жизни, я стал видеть себя в зеркале даже более похожим на него, чем на себя самого.
Тем вечером мать должна была проявить всю свою утонченную дипломатичность, потому что отец собрал за столом всю семью и как бы невзначай объявил:
— В нашем доме скоро появится адвокат.
Испугавшись, возможно, что отец попытается снова начать разборку, пока семья находится в полном составе, мать вмешалась самым невинным женским образом.
— В нашем положении, с таким количеством детей, — объяснила она мне, — мы подумали, что лучшим решением будет выбрать то продолжение образования, которое ты способен оплатить сам.
Это было не лучшее и не такое простое решение, но для всех оно могло стать наименьшим из зол, и его последствия могли быть наименее тяжелыми. Поэтому, чтобы поддержать игру, я попросил у матери ее совета, и она ответила незамедлительно с душераздирающей откровенностью:
— Что ты хочешь, чтобы я тебе посоветовала? Ты разрываешь мне сердце на части. Неужели ты не понимаешь, что я мечтаю, чтобы ты стал именно тем, кем ты больше всего хочешь стать в этой жизни?..
Верхом роскоши был мой первый полет на самолете в январе 1946 года, состоявшийся благодаря Хосе Паленсии, который вновь появился с проблемой. На протяжении пяти лет с перерывами он учился на бакалавра в Картахене, но его отчислили с шестого курса. Я пообещал ему попросить для него место в лицее, чтобы он наконец смог получить диплом, и он предложил мне полететь на самолете.
Рейс в Боготу выполнялся два раза в неделю на самолете DC-3 компании «Ланса». Главной опасностью авиарейса было не техническое состояние самолетов, а коровы, свободно разгуливающие по глиняной посадочной площадке, превратившейся в импровизированный загон для скота. Иногда нужно было сделать несколько кругов, чтобы их разогнать. Для меня это было первым сигналом моей знаменитой авиабоязни в те времена, когда церковь запрещала причащаться ради спасения в катастрофах. Полет длился почти четыре часа, без посадок, со скоростью триста двадцать километров в час. Мы совершили удивительное речное путешествие, с неба следуя по живой карте великой реки Магдалены. Мы смотрели на миниатюрные деревни, кораблики на веревках, счастливых маленьких куколок, приветствовавших или прощавшихся с нами со школьных дворов.
Для чутких, отзывчивых стюардесс наступило время помогать экипажу корабля, утешать пассажиров, читающих в полете молитвы, уверять, что нет никакой опасности в столкновениях со стаями грифов-индеек, высматривающих падаль в реке. Опытные путешественники тем временем рассказывали о том или другом своем полете, как о подвиге. Подъем над плоскогорьем Боготы, без наддува и кислородных масок, отзывался колотящимся сердцем, тряска самолета и дрожание крыльев приумножали и без того абсолютное счастье приземления. Но самое большое удивление вызвал тот факт, что мы прибыли раньше, чем телеграмма, которую мы послали накануне вылета.
Попутно Хосе Паленсия купил в Боготе музыкальные инструменты для целого оркестра. Не знаю уж, сделал ли он это продуманно или по наитию, но едва лишь ректор Эспития увидел, как Паленсия, уверенно ступая, входит с гитарами, барабанами, мараками и гармониками, то сообщил мне, что тот принят в лицей. Я же со своей стороны почувствовал значимость моего нового положения, едва пересек вестибюль: я был теперь учеником шестого курса. До этого момента я не осознавал, что мы были отмечены знаком судьбы, о котором все лишь помышляли, но который угадывался в той манере, с которой с нами общались, в том тоне, в котором с нами говорили, и даже в некотором почтении. К тому же это был год праздника. Дормиторий предназначался только для стипендиатов, так что Хосе Паленсия поселился в лучшем отеле на площади, одна из очаровательных хозяек которого прелестно играла на пианино, и наша жизнь на целый год превратилась в сплошное воскресенье.
Было и другое изменение в моей жизни. Пока я был подростком, мать покупала мне одежду на один сезон, а когда я из нее вырастал, отдавала моим младшим братьям. Самыми сложными были первые два года обучения, потому что одежда из сукна для холодного климата была для нас дорогой и обременительной покупкой. Несмотря на то что тело мое росло без особого воодушевления, у меня почти не было времени носить одежду соразмерно росту, который все-таки увеличивался на два размера в течение года. Вдобавок ко всему своеобразный обычай интернов обмениваться одеждой перестал пользоваться популярностью, потому что вещи становились настолько поношенными, что со стороны новых хозяев не вызывали ничего, кроме невыносимых насмешек. Эта проблема частично разрешилась, когда Эспития ввел единую форму, состоящую из голубого пиджака и серых брюк, которая привела внешний вид учеников к единообразию, а обмены сделала бессмысленными.
На третьем и четвертом курсах у меня был один-единственный костюм, который мне сшил портной из Сукре, но на пятом мне пришлось купить другой, очень консервативный, который мне уже не пригодился на шестом курсе. Однако отец, вдохновленный моими благими намерениями, дал денег на покупку нового костюма моего размера, и Хосе Паленсия подарил мне свой прошлогодний костюм, на сто процентов из верблюжьей шерсти, который он почти не надевал. Вскоре я понял, до какой степени внешность обманчива. Одетый то в новый костюм, то в новую форму, я ходил на танцы, где правили выходцы с побережья, но едва успевал закадрить девушку, как понимал, что присутствие ее в моей жизни не дольше жизни цветка.
Эспития меня принял с редким воодушевлением. Два урока химии в неделю с быстрой перестрелкой вопросами и ответами, мне казалось, проводились только для меня. Столь повышенное внимание стало хорошей отправной точкой для выполнения обещания о достойном завершении учебы, которое я дал родителям. В остальном срабатывал уникальный и простой метод Мартины Фонсеки: быть внимательным на занятиях во избежание ночных бодрствований и боязни ужасного окончания лицея. Обучение было качественным. Но как только на последнем курсе я решил приложить усилия, то стало скучно. Я с легкостью отвечал на вопросы учителей, делавшихся все более непринужденными в общении, и осознавал, насколько просто было выполнить обещание, данное родителям.
Единственной проблемой, продолжавшей беспокоить, были крики, вызванные моими ночными кошмарами. Ответственным за соблюдение правил поведения был тогда преподаватель Гонсало Окампо, отличающийся добрыми отношениями со своими учениками. Однажды ночью во втором семестре он зашел на цыпочках в дормиторий, чтобы взять у меня свои ключи, которые я забыл ему вернуть. И едва он в темноте положил мне руку на плечо, я издал дикий вопль, который разбудил всех. На следующий день меня перевели в особый дормиторий, рассчитанный лишь на шесть человек и расположенный на втором этаже.
Это было решение проблемы моих ночных ужасов, к тому же довольно соблазнительное, потому что особый дормиторий располагался над кладовой и четверо учеников беспрепятственно проникали на кухню, чтобы устроить полуночный пир. Безупречный Серхио Кастро и я, не столь отважный, остались лежать в кроватях, чтобы в случае чего вступить в отвлекающие переговоры с преподавателями. Через час они вернулись с половиной запасов из кладовой. И это было первое и последнее настоящее пиршество за долгие годы нашего пребывания в интернате, которое закончилось расстройством желудков. Я полагал, что этим все и завершится, но только благодаря незаурядным коммуникационным способностям Эспитии нам удалось избежать отчисления.
Это было прекрасное время для лицея и самое бесперспективное для страны. Беспристрастность Льераса непреднамеренно увеличила напряжение, которое впервые начало ощущаться и в лицее. Сейчас я понимаю, что творилось у меня в душе и что тогда я впервые начал задумываться о стране, в которой жил. Учителя, которые старались с прошедшего года оставаться бесстрастными, не могли сдержаться во время занятий и разражались сумбурными тирадами, раскрывающими их политические предпочтения. Особенно после того, как началась напряженная кампания по выбору президента.
Каждый день становилось все более очевидным, что с Гайтаном и Турбаем либеральная партия потеряет президентскую власть в республике после двадцати пяти лет своего абсолютного правления. Это были двое настолько противоположных кандидатов, что казалось, будто они состояли в разных партиях, и не только из-за своих собственных недостатков, но и благодаря беспощадной решительности консерваторов, которая стала очевидной с первого же дня: вместо Лауреано Гомеса была выставлена кандидатура Оспины Переса, инженера-миллионера, завоевавшего репутацию патриарха. В связи с расколом либералов и в то же время единством и силой консерваторов не было другой альтернативы: Оспина Перес был избран.
Лауреано Гомес с тех пор старался сменить его на посту президента, с помощью правительственных войск прибегая к насилию по всем направлениям. Вновь вернулась историческая реальность XIX века, в котором не было мира, а только короткие перемирия между восемью общими гражданскими и четырнадцатью локальными войнами, тремя военными переворотами и, в довершение всего, Тысячедневной войной, в ходе которой с обеих сторон из населения в неполных четыре миллиона погибло около восьмидесяти тысяч человек. Так просто: все это было совокупным планом, отбросившим страну на сто лет назад.