Холодная весна в Провансе - Дина Рубина 5 стр.


Пугаешься. Иногда вслед хочется запустить лаконичным и емким словом. А ведь напрасно: именно с переосмысления этого слова следует начинать общение с голландцами.

«Hui морген!» – приветствует меня утром хозяин нашей маленькой гостиницы. Я вежливо отвечаю: «Морген hui!»

Степень моей музыкальности и умение внедряться в новую среду, приобретая окраску ме-стной фауны и флоры, таковы, что я немедленно начинаю отлично говорить на языке той стра-ны, где оказываюсь. То есть я, конечно, не имею в виду действительное знание языков – в этом я абсолютно и даже торжествующе бездарна. Я имею в виду интонационный рисунок, артикуля-цию, чередование пауз, ритмические волны вдоха-выдоха, присущие речи коренного населения.

При этом вставляю во фразу любые слова, которые придут даже не в голову… – не знаю, как назвать то место, куда они приходят, оно помещается где-то между кончиком языка и уздеч-кой…

И меня понимают!

Я утверждаю, что способна вести беседу на любом языке; но для этого мне необходимо оказаться в той местности, которая данный язык породила.

Возьмем нынешний приезд в Голландию.

Мы гуляем по набережной вдоль канала и решаем, что неплохо бы перекусить, скажем, ка-кой-нибудь рыбой… Заходим в ближайшее кафе и, родственно улыбаясь официанту, я произно-шу что-нибудь вроде: «ду-ю-грахтн-ин ме-ню-у-э-фишн-блю-удн? – распевно-гортанно, с удо-вольствием.

Тут главное улыбаться и совершать полузаметные жесты, как бы рисующие в воздухе рыб-ку. Официант слышит во фразе международное слово «фиш», ухо его цепляет знакомые слоги, жесты накладываются на звуки голоса… мгновение! – и смысл всей фразы вспыхивает в его мозгу безотносительно к смыслу каждого слова.

Мама говорит, что в детстве я часами могла щебетать на какой-то тарабарщине, уверяя, что это итальянский или испанский. Если я читала «Трех мушкетеров», то с утра до вечера отвечала на любой вопрос домашних «по-французски» – полной ахинеей, говорит мама: птичий посвист, имена улиц и площадей вперемешку с именами и титулами главных героев, – но поразительно похоже по звучанию. Посторонние пугались этого внезапного полиглотства.

Помню – первое утро в Иерусалиме: яркое солнце, вишневая накипь бугенвиллий на жел-той крупнозернистой кладке стены во внутреннем дворике квартиры брата, куда накануне но-чью, в проливной дождь, доставило нас из аэропорта маршрутное такси. Итак, утро, я одна в до-ме, ошалевшая и ослепленная – после ноябрьской слякоти Москвы – избыточной благодатью Средиземноморья, синевой, желтизной, буйной окраской невиданных кустов прямо в доме… Звонок в дверь. Меня забыли предупредить о вызванном накануне электрике. Он стоит в дверях и пытается что-то объяснить мне. Я улыбаюсь. Он повторяет, еще раз, показывает на плоский чемоданчик с инструментами в руках. Наконец я вспоминаю единственную фразу, выуженную моей безалаберной памятью из трех уроков иврита, на которые мне удалось попасть в Москве.

– Я не говорю на иврите, – произношу я, по-прежнему приятельски ему улыбаясь.

Он молча смотрит на меня несколько мгновений и наконец мрачно произносит:

– Ты ДА говоришь на иврите, сукина дочь!

* * *

…В первое же утро – приятное знакомство: голландская мышь в кофейне на улице Дамрак, в центре Амстердама. Мы сидели недалеко от входной двери, вдруг в углу под деревянными панелями увидали ее – любопытную, спокойную и доверчивую. Она просеменила к нам под стол, уперлась розовыми ручками о задник бориного ботинка, поднялась на лапки и долго обстоятельно обнюхивала кожу с видом дегустатора, от которого ждут произнесения сорта винограда и года выпуска драгоценного напитка. Борис сидел не шелохнувшись. Наконец она опустилась и покатилась под столиками, деловито снуя меж ботинками, сапогами, кроссовками.

Борис сидел не шелохнувшись. Наконец она опустилась и покатилась под столиками, деловито снуя меж ботинками, сапогами, кроссовками.

– Не соблазнилась… – сказал Борис чуть ли не с сожалением.

– А я тебе говорила – не покупай дешевку!

…Огромные окна парадных комнат – они называются «doorzonkamers», «комнаты, прони-занные солнцем» – голландцы не занавешивают: «Нам нечего скрывать».

Наши приятели, супружеская пара из России, снимавшая в Ляйдене квартиру, рассказыва-ли, как однажды, уйдя на работу, забыли раздвинуть занавески на окне. Удивленная и шокиро-ванная этим обстоятельством соседка позвонила хозяйке дома, та ринулась разыскивать своих жильцов на работе, а разыскав, долго распекала по телефону: как, мол, посмели не раздернуть шторы? Что люди могли подумать – что там, в квартире, происходит?!

– Да что, что могло там происходить?! – обескуражено отбивался наш приятель, – притон у нас, что ли, станок, печатающий фальшивые деньги?! Укрывательство трупа?!

– Порядочным людям скрывать нечего! – оборвала его хозяйка.

И, отпросившись с работы, виновник помчался домой – отдергивать занавески.

Сначала, проходя по тротуару впритык к высоким окнам, заглатывающим просторный ку-сок набережной канала, я, по своему писательскому любопытству, воровато косила глазом внутрь комнат, пока не поняла, что эти хладнокровные голландцы не только не против того, чтоб их разглядывали в те минуты, когда они читают в кресле, смотрят телевизор, говорят по телефону или даже валяются на диване с кошкой или собакой, но и сами тебя с удовольствием разглядывают – мол, ну-ка, ну-ка, посмотрим, правильно ли ты идешь.

Я, со своей страстью к «театру жизни», и без того всегда глазею в окна, а тут еще уютный нарядный быт так привлекательно распахнут перед вами. В этом есть все же некоторое желание покрасоваться. Нация, посвятившая века обустраиванию своего очага, крепкого прочного дома, очеловечиванию холодного неприветливого пространства, – по праву гордится своими руками и хозяйской сметкой. Своим умением достойно жить.

– Однако… не слишком-то удобна эта ежеминутная демонстрация своей чистой совести, ты не находишь? – заметила я после очередной уютной комнаты с рядом высоких китайских ваз, где на диване валялся молодой человек, одной рукой листая журнал, другой задумчиво исследуя лабиринты собственного носа. – Есть ведь ситуации, когда хочется спокойненько наорать на кого-то из домашних, дать по уху собаке или сыну… Не говоря уже о внезапном порыве… хм-хм… любви, когда дети отвалят наконец из дому?!

– Вопрос не в приличиях, – отозвался Борис. – Это температура тела такая. Они не могут, как мы, совершать резких движений…

… В этот приезд мы наконец решили заглянуть в музей, на который раньше времени не ос-тавалось.

Входишь в фойе Еврейского музея Амстердама и как-то теряешься: ты попал в странный лес лиц. Небольшие – 30x30, на высоких металлических подставках портреты выдающихся евреев всех времен и народов расставлены в алфавитном порядке по группкам… Не бог весть как намалеванные маслом на холсте, но вполне узнаваемые…

– Во кому-то халтурка обломилась! – заметил мой художник.

На каждую букву алфавита теснился небольшой, но плотный отряд великих евреев. Неиз-вестно, по какому принципу отбирались кандидаты. Ицхак Рабин стоял на подставке, потупив глаза, Шимон Перес бодро смотрел вдаль. Ариэля Шарона, однако, в пантеон не пустили. Да что там Шарона – Спинозы не было! – моего личного великого предка, – все еще держали его, отлу-ченного, за оградой синагоги, высокомерные евреи… Зато белозубо скалилась Симона Синьо-ре… Элвис Пресли запрокинул голову с роскошной молодой шевелюрой, Альберт Эйнштейн был срисован с чинной канонической фотографии (не с той, с которой он дразнит Вселенную высунутым языком относительности).

Назад Дальше